— Анна, опомнитесь! — вскричал Корф, видя, как девушка в холодном безумии принялась выбрасывать одежду из шкафа. — Анна, вы меня неправильно поняли!
— Да, вот, я забыла! Как же это я забыла! — Анна дрожащими пальцами открыла выдвижной ящик стола и достала оттуда большой бархатный футляр. — Вот, барин, возьмите. Это подарок вашего отца. Ожерелье, достойное королевы, а не крепостной. Возьмите, чтобы потом не сказали, что я украла его!
— Анна, перестаньте! Это ваши вещи!
— Нет. Не мои. Эти вещи даны были благородной женщине, а не крепостной. Забирайте все!
— Но мой отец хотел, чтобы вы ни в чем не нуждались.
Прежде всего он хотел, чтобы я не испытывала недостатка в любви и уважении. А теперь их нет, так зачем мне эти дорогие побрякушки?
— Прекратите, я прошу вас. Да послушайте же вы меня! — вскричал Владимир, понимая, что Анна уже на грани истерики.
— Зачем, зачем все это… — продолжала твердить она, как Офелия, бродя между разбросанными по полу вещами.
— Анна… — Корф шагнул к ней.
— Уходите, — она страшно сверкнула на него мокрыми от слез глазами.
— Зачем вы так? — тихо спросил Владимир и неожиданно для себя обнял ее и поцеловал. Сделал то, чего так страстно и тайно желал все это время.
— Вы… — Анна не сразу, но оттолкнула его — слабым движением обессилевшего от борьбы человека. — Вы не лучше Карла Модестовича! И вы говорите, что пришли просить прощения!
— Да…
— Мне следовало прежде понять, зачем вы на самом деле пришли. Уходите.
— Анна, я хотел вымолить у вас…
— Отпущение давних грехов, и тут же совершили новый? Уходите.
— Это желание было искренним!
— Какое из них? — казалось, еще минута, и Анна лишится чувств — так звенел ее голос. — Единственное, что в вас искренно — это стремление любым способом получить то, чего вам так хочется.
— Я буду надеяться, что вы сможете меня простить когда-нибудь…
— Никогда, — оборвала его Анна, и Корф понял — она не шутит.
Он выбежал из ее комнаты в еще большем смятении, чем был, когда собирался объясниться с Анной. Ее впечатлительность и столь глубокие переживания обезоружили его. Владимир поймал себя на мысли, что, мечтая добиться от Анны прощения, он думал только о самом себе. Его мучил гнет вины, но, испытывая потребность в самооправдании, он ни разу не задумался, а что же чувствовала та, которую он подверг такому унижению и позору.
Анна опять оказалась сильнее и благороднее его, и от дознания этого душевная рана Владимира разверзлась жгучей язвой. Он даже зарычал от боли, пытаясь заглушить муки совести. Но все было тщетно. Владимир бросился в библиотеку и снова заперся там.
Он не выходил из кабинета отца, пока Варвара не сообщила, что приехал Его сиятельство князь Оболенский. Корф вздрогнул — возможно, судьба давала ему случай исправиться. Владимир оделся для выхода и встретил князя в библиотеке.
— Сергей Степанович! Я был уверен, что вы уже уехали. Но я рад вас снова видеть…
— Добрый день, — холодно кивнул ему Оболенский. — Я действительно уехал, но лишь для того, чтобы прозондировать один важный для меня вопрос. И теперь имею к вам серьезный и вполне официальный разговор. Я хочу побеседовать с вами, барон, о вашей крепостной, чье искусство так поразило меня.
— Анна? — обрадовался Корф.
Да. Однако мне неловко называть ее крепостной, ибо ваш отец, знакомя нас, представил ее несколько иначе. Но вы на этом факте настаиваете, и я готов принять его как данность. Итак, я считаю ее талант поистине выдающимся, и хотел бы принять участие в судьбе Анны.
— В каком смысле, Сергей Степанович? И прошу вас — садитесь.
— Благодарю, — Оболенский выбрал кресло на отдалении от Владимира и сел на край сиденья, давая таким образом понять, что не собирается затягивать свой визит. — Меня будет мучить совесть, если я позволю пропасть этому дарованию.
— Вы хотите сказать, что здесь она пропадет?
— Пропадет ее необыкновенный талант. И поэтому я, от имени дирекции императорских театров и в память о моем дорогом друге, прошу вас позволить мне выкупить Анну для сцены. Я не требую от вас немедленного ответа. Я понимаю, что Анна для вас не просто крепостная и что вряд ли вы захотите так легко расстаться с ней. Но все-таки подумайте о моем предложении.
— Мне не о чем думать, Сергей Степанович. Я согласен. Я глубоко сожалею о своем недавнем поступке и прошу вас принять мои извинения.
— Надеюсь, вы говорите искренне, — Оболенский внимательно посмотрел на Корфа. — Хорошо. Давайте забудем об этом происшествии и, относясь к нему как к недоразумению, оставим перемалывать прошлое и вместе подумаем о будущем Анны. Она заслуживает лучшего, и вы, я думаю, это прекрасно понимаете.
— Я подготовлю все необходимые документы для совершения этой… — Корф замялся — слово «сделка» как-то не вязалось с его обликом благородного героя. — Этой договоренности.
— А я возвращаюсь в Петербург, и буду ждать сообщений от вас. И с еще большим нетерпением — приезда Анны. Всего доброго.
Оболенский немедленно откланялся, а Владимир немного повеселел. Быть может, ему удастся хоть отчасти загладить вину перед отцом. И избавиться от Анны — что за глупость, в самом деле, бегать извиняться перед нервической барышней. Вырвать ее из сердца — пусть уезжает, поступает на сцену, играет свои роли. А он сумеет в конце концов залечить свои раны и забыть об этом страшном наваждении. И никогда, никогда больше ни одной даме не удастся разбить ему сердце и заставить плясать под свою дудочку.
В дверь опять постучали, и Владимир, решив, что это вернулся Оболенский, сам подошел к двери. Но едва он открыл ее, как получил сильнейший удар в челюсть — на пороге стоял Репнин.
После того, как ему самым неприглядным способом была открыта тайна Анны, и Михаил уехал из имения Корфов, как ему казалось, навсегда — с разбитым сердцем подальше от разрушенных надежд и погубленной мечты о счастье, он опять встретил цыганку Раду. Словно платок, что она дала ему на прощанье в день их знакомства, и впрямь был заколдован и привел князя в табор — в объятия его красавицы-хозяйки. Репнин плохо помнил, что с ним случилось в ту ночь. Его рана горела — садясь в седло и не желая показать Анне, что он болен и слаб, Репнин ненароком сорвал лекарственную повязку, сделанную прежде Радой. Он бросился прочь, спасался бегством от пережитого унижения. Репнин едва не загнал коня, и Парис мчался, не разбирая дороги. Ветви деревьев хлестали по телу седока, превращая боль в невыносимую муку. И все же боль от раны была не страшнее кошмара разоблачения.
Та, кому он открыл свое сердце, обманула его. Та, кого он считал святой, танцевала, как последняя девка, в почти невесомых лоскутьях перед его другом и его дядей. А он удостоился чести лицезреть все это собственными глазами! Где же были раньше его глаза? Почему он не слышал предупреждений Владимира? Как он мог так легко и беспечно поддаться чарам актрисы, притворщицы, крепостной?