— Сборы не малые, да, — согласился Есипов. — Однако покуда тридцать тысяч рубликов верну, что на его строительство и обустройство положил, много воды утечет.
— Сколько, сколько? — вскинул брови Плавильщиков.
— Тридцать тысяч серебром, — повторил Есипов.
— Ну, ты, брат, дае-ешь… — восхищенно протянул Плавильщиков. — Это же целое состояние! Прости, конечно, но, верно, правду про тебя говорят, что ты ушиблен театром…
— Вот им же и лечусь, — весело произнес Павел Петрович. — Ну что, пойдем знакомиться с труппой?
Петр Алексеевич пробыл в Казани три с половиною недели. Играли его «Бобыля» и впервые — новую героическую пьесу «Ермак». Сам Плавильщиков исполнял главные мужские роли, а главные женские достались Аникеевой. Плавильщикову было довольно нескольких репетиций, чтобы по достоинству оценить ее талант. А когда один из поклонников Насти после спектакля, даря букет, восхищенно произнес, что она вполне может блистать на московской и петербургской сценах, Плавильщиков задумчиво произнес:
— Я тоже в этом нимало не сомневаюсь.
— Ах, Петр Алексеевич, — вскинула на него глаза Настя. — Вы, верно, забыли, что я господская дворовая девица. Барин ни в жисть меня от себя не отпустит.
— Я поговорю с ним, — заверил ее Плавильщиков.
Однако разговор с Есиповым ни к чему не привел. Он не хотел отпускать Настю, и старые приятели едва не рассорились из-за нее.
А потом против Есипова составилась фронда[4]. В нее вошли Плавильщиков, Каховская и губернский предводитель Вешняков. На очередном рауте у предводителя к заговорщикам присоединился и его превосходительство губернатор Мансуров. Предводительствовала в сем заговоре, конечно, Александра Федоровна.
— Так как насчет Насти, Павел Петрович? — начала она неприятный для Есипова разговор сразу после ужина. — Не надумали дать ей вольную?
Она улыбнулась, и ее лицо, с резко вычерченными энергичными чертами, стало почти обворожительным.
— Не надумал, Александра Федоровна, — в тон ей ответил Есипов, сотворив на своем лице некое подобие улыбки.
— Но ты должен, ты просто обязан это сделать! — присоединился к Каховской Плавильщиков, заерзав в кресле.
— Обязан? — вскинул брови Павел Петрович. — Я ничем и никому не обязан.
— Обязан, — продолжал настаивать метр сцены.
— Да почему я должен и обязан ее отпустить? — начал возмущаться Павел Петрович уже довольно громко. — Она моя, понимаешь, моя дворовая девка!
— Она не просто дворовая девка, она — актриса! — возразил ему Плавильщиков хорошо поставленным голосом, будто не сидел в кресле в гостиной предводителя, а, будучи Ермаком из своей собственной пьесы, взывал на подвиг покорения Сибири свою немногочисленную дружину. — Не получив вольную, она не сможет играть на императорской сцене! — веско добавил он и оглядел присутствующих пылающим взором Росслава. — А она должна играть в императорских театрах!
— Отчего же должна? — с язвительной ноткой в голосе спросил Есипов. — Я должен ее отпустить, она должна играть в императорских театрах… Не много ли у вас должников, господа?
— Но талант, — вмешался в разговор предводитель дворянства, — это, мне кажется, такой дар, что не может принадлежать только одному человеку. Он должен приносить пользу всему обществу и существовать во благо общества…
— Я бы даже сказал, во благо всего государства, — веско заметил его превосходительство и строго посмотрел на Есипова. — Талант есть достояние державы, в коей сей талант родился и произрос. И негоже, — губернатор со значением посмотрел на Павла Петровича и поднял вверх скрюченный подагрой указующий перст, — я бы даже сказал, противозаконно удерживать подле себя то, что принадлежит всем.
— Но…
— Посему, я считаю, было бы совершенно справедливым и достойным поступком российского дворянина и гражданина, — перебил Мансуров Есипова, — совершить акт дарования свободы Анастасии Аникеевой не как девице в крепостном состоянии находящейся, но как обладательницы редкостного артистического таланта, способного и должного послужить на пользу и во благо всей Российской империи.
Он опустил палец и выжидающе оглядел присутствующих на предмет решительного согласия с ним. Все, конечно, кроме Павла Петровича, были солидарны с губернатором. Правда, во время довольно продолжительного молчания, в течение которого губернатор и вся остальная фронда не сводили с него глаз, мнение Есипова, похоже, стало меняться. Вначале он нерешительно мотнул головой, еще через минуту неопределенно хмыкнул и дернул плечом, а затем уже согласно произнес:
— Хорошо, господа, вы меня убедили.
Он поочередно оглядел всех заговорщиков и остановил свой взор на Александре Федоровне:
— Поздравляю, сударыня, — усмехнувшись, сказал он. — Вы одержали блестящую викторию.
— Ну а когда было иначе, — улыбнулась ему в ответ Каховская и примирительно добавила: — Поздравляю вас с принятием благородного решения. Впрочем, в сем не сомневалась. Вы ведь и сами прекрасно понимаете, что истинный талант должен служить всем.
— Спасибо, друг, — произнес Плавильщиков, кажется, с искренней слезой в голосе. Впрочем, это вполне могло быть актерской уловкой. Но то, что метр сцены был растроган, не вызывало никакого сомнения.
— Это весьма, весьма благородно, — сказал предводитель дворянства, соглашаясь с Александрой Федоровной. — Талант, он, действительно, должен светить всем.
— Патриот, — твердо заявил Мансуров и расправил брови. — Вы настоящий патриот. К несчастью, таковых в нашей державе становится все менее и менее числом, и космополитизм уже проник в нашу кровь, как гувернеры-иностранцы в наши дома. И я очень рад, что в вашем лице имею честь видеть настоящего гражданина своей страны. Весьма, весьма, — добавил губернатор и крепко пожал руку Есипову.
Скоро антрепренер-патриот выправил через Гражданскую палату вольную Насте, и она стала свободной, получив право распоряжаться собственной судьбой. Вместе с Плавильщиковым она приехала в Москву. А через некоторое время в Первопрестольную отправилась и Александра Федоровна.
— Ну же, милый, ну… — умоляюще стонала под Вронским красавица с роскошным водопадом пшеничных кудрей, так картинно разбросанными по измятым подушкам, что хоть бери кисть и пиши. Впрочем, и кроме волос красавицы, человеку, грамотному в живописи, здесь было что написать: два обнаженных тела на белоснежной постели, извивающихся от страсти и наслаждения в неясном свете одной-единственной свечи — куда там французам с их любострастными литографическими открытками!