Так как для двенадцатилетней дочери Любови Яковлевны нужна была еще мадам, и еще такая мадам, которая бы, кроме французского языка, учила ее и на фортепьянах играть, а если можно, и петь, то Филипп Савич, отправляясь на контракты в Киев, решился, более по просьбе дочери, нежели матери ее, приискать сам потребную мадам, хотя он и считал французское воспитание, по польскому выражению, непотребным.
Обратимся теперь к нашей героине, которую, может быть, читатель успел уже невзлюбить и согрешил. Душа человека, как почва, которую можно не возделывать совсем, и тогда она будет технически называться пустошью; можно возделать и засеять пшеницей и чем угодно. Урожай от бога, а без ухода и уменья ухаживать добро прорастет чертовым зельем. К этой старой морали прибавим то, что человеку дан разум и право самому себя возделывать. Он и может себя возделывать, преобразовывать к лучшему. Но каково выполоть из самого себя какое-нибудь чертово зелье, которое пустило корни во все изгибы сердца? И хочется вырвать, да смерть больно! А иной неверующий разум подумает: да к чему? будет ли от этого лучше, успею ли я выполоть душу, возделать снова, возрастить сладкий и здоровый плод и вкусить от него? Подумает, да так и оставит. Человеку нужно добро, как насущный хлеб. Не имея собственного добра, он непременно заест чужое добро. В пример ставим Дмитрицкого и Саломею Петровну, которые скачут теперь из Москвы, по мыслям Дмитрицкого в Киев, а по словам его покупать имение на чудных берегах Тавриды и там поселиться.
— О, мы будем вкушать там рай! — говорит Саломея Петровна, пламенно смотря ему в глаза.
— Как же! именно, радость моя; мы так будем счастливы, — держит ответ Дмитрицкий. — Именно, радость моя, уж если жить — так жить! Однако что-то теперь поделывает твой муж?
— Ах, не напоминай мне о нем! — произносит Саломея Петровна с чувством. — Если б ты знал, какие ухищрения были употреблены, чтоб выдать меня за него замуж!
— Ах, это любопытно; расскажи, пожалуйста, — проговорил Дмитрицкий зевая.
— Я как будто предчувствовала, что мне суждено было встретиться с тобой, и, несмотря на все искания руки моей, я отказывала…
— А ты веришь предчувствиям?
— О, как же! а ты?
. — О, без сомнения! я по предчувствию ехал в Москву.
— Неужели? по какому же?
— Во-первых, я торопился в Москву совершенно как будто влюбленный уже в тебя; мне казалось, что у меня ничего нет, кроме сладостной надежды встретить в Москве то, чего душа моя требует… И вот я нашел, что мне нужно было.
И Дмитрицкий приложил левую руку к шкатулке, а другою обнял Саломею.
— Это удивительно!
— Чрезвычайно!
Между тем наши путешественники приехали в Тулу. Дмитрицкий велел ехать в гостиницу.
— В трактир? — спросил ямщик.
— Ну, да!
— Ах, пожалуйста, наймем лучше квартиру! Как можно в трактире останавливаться, это отвратительно!
— Помилуй, что тут отвратительного; в гостиницах все проезжие останавливаются.
— Нет, нет, как это можно! неравно еще я встречу кого-нибудь из знакомых.
— Так что ж такое? тем лучше! пожелаешь им счастливого пути в Москву и велишь кланяться всем знакомым и извиниться, что уехала не простившись с ними.
— Ах, нет, я не могу перенести стыда!
— Это что такое? стыд со мной ехать? Этого я не знал!;. Если стыдно ехать со мной, так зачем и ехать.
Пррр! Карета остановилась подле гостиницы; наемный человек из иностранцев отворил дверцы.
— Этого я не знал! — продолжал Дмитрицкий, — так я избавлю вас от стыда ехать со мной.
И Дмитрицкий полез вон из кареты.
— Николай! — вскричала Саломея, схватив его за полу сюртука.
— Позвольте мне идти!
— Не сердись на меня! делай как хочешь, мой друг! помоги мне выйти из кареты.
— Вот это дело другое; я противоречий не умею переносить; так, так так! а не так, так — мне все нипочем: у меня уже такой характер.
— Ах, Николай, как ты вспыльчив! — сказала Саломея, когда они вошли в номер гостиницы.
— От этого недостатка или, лучше сказать, излишества сердца я никак не могу отучить себя. У меня иногда бывают престранные капризы, какие-то требования самой природы, и если противоречить им, я готов все и вверх дном и вверх ногами поставить.
Дмитрицкий приказал подать обедать и, между прочим, бутылку шампанского.
— Мы, душа моя, сами будем пить за свое здоровье; это гораздо будет лучше; ты знаешь, как люди желают? На языке: «желаю вам счастия», а на душе: «чтобы черт вас взял». Мы сами себе пожелаем счастия от чистого сердца, не правда ли?
— О, конечно!
— Ну, чокнемся и поцелуемся; ты — моя надежда, а я — твой друг!
— За твое здоровье, ты мои желания знаешь.
— Что ж, только-то? прихлебнула?
— Я не могу пить, Николай.
— Хм! Это худая примета! — сухо сказал Дмитрицкий.
— Ты сердишься, ну, я выпью, выпью!
— Вот люблю! — сказал Дмитрицкий. — Для взаимности, душа моя, необходимо иметь одни привычки.
После обеда Дмитрицкий вышел в бильярдную. Бильярд был второклассным его развлечением; за неимением партии застольной, он любил испытать свое счастие с кием в руках, а иногда играл так, для разнообразия, и даже для моциону.
Покуда хватилась и нашла его Саломея, он уже успел вызвать на бой одного ротмистра, по червонцу, и играл преинтересную партию. У противников было по пятидесяти девяти, и дело было за одной билей, которая долго не давалась ни тому, ни другому.
— Идет пари! — вскричал Дмитрицкий.
— Пожалуй, бутылка шампанского.
— И мазу к ней пятьсот рублей:[60] эта биля стоит того.
— Много! — сказал ротмистр. — Господа, отвечаете за меня?
— Отвечаем! — вскричали прочие офицеры, заинтересованные партией.
— Идет! Ну, прищуривай, Агашка, на левый глаз! — крикнул ротмистр, которому был черед играть.
Все шары стояли подле борта; ротмистр решился делать желтого дублетом; ударил — шар покатился к лузе. У Дмитрицкого ёкнуло сердце, он стукнул уже кием об пол. Но шар остановился над самой лузой.
— Стой, друг! Отдаете партию? — вскричал Дмитрицкии, видя, что ротмистр с досады бросил кий.
— Извольте играть! — сказали офицеры.
— Не верите? да это стыдно играть! — сказал Дмитрицкии и наметил в шар, который стоило только задеть, чтобы он свалился в лузу.
В это самое время Саломея, закрытая вуалем, взглянула в двери и, не зная, что Дмитрицкий в таком положении, когда под руку опасно звать, крикнула нетерпеливым голосом: