Она недавно вернулась из Парижа, опытный женский глаз не мог не заметить этого по ее туалетам. Но и Жан, хоть и мало сведущий в подобных вещах, понял, что в ее волочащихся по земле платьях, даже самых простых, есть какое-то особенное изящество, которого нет у других.
А главное, он видел: женщина очень красива и всякий раз при встрече обволакивает его взглядом, от которого по телу пробегает безудержная дрожь.
– Она любит тебя, Пейраль, – заявил красавец Мюллер с заговорщическим видом искателя приключений и покорителя женских сердец.
Она и в самом деле любила его, как любят мулатки, и в один прекрасный день пригласила к себе в дом, чтобы сказать об этом.
Последовавшие затем два месяца пролетели для бедного Жана, как волшебный сон.
Элегантная, надушенная женщина, невиданная доселе роскошь – все это странным образом закружило спаги, смутило душу, разгорячило плоть. До сих пор ему показывали лишь циничную пародию на любовь, зато теперь…
Теперь он словно получил несметные богатства волшебных сказок, причем сразу, безраздельно. И все-таки одна мысль не давала Жану покоя, наводила на размышления: бесстыдство Коры, которая сама бросилась в его объятия. Впрочем, опьянев от любви, он не помнил самого себя и редко задумывался над этим.
Спаги тоже попытался заняться своим туалетом: стал душиться, тщательно следить за усами и прической. Как всем молодым любовникам, ему казалось, что жизнь началась лишь со дня встречи с возлюбленной, а прошлое ничего не стоит.
Кора тоже любила его; только сердце мало участвовало в этой любви.
Мулатка с острова Реюньон,[24] она выросла средь роскоши и чувственной праздности богатых креолов, однако белые женщины не допускали в свой круг цветную девушку. Тот же расовый предрассудок преследовал Кору и в Сен-Луи. Жену одного из самых уважаемых торговцев общество презрительно держало на расстоянии, как существо низшего порядка.
В Париже у молодой женщины было довольно много весьма изысканных любовников; солидное состояние позволило ей занять во французской столице достойное положение, приобщиться к элегантному, благопристойному пороку.
В конце концов ей наскучили затянутые в перчатки тонкие руки, болезненный вид всех этих франтов, романтические, усталые выражения лиц. Вернувшись, она выбрала Жана, большого и сильного, и по-своему любила это прекрасное, неухоженное растение; ей нравились бесхитростные, неотесанные манеры спаги, нравилось все, вплоть до грубого полотна его солдатской рубашки.
Кора жила в большом белом, вроде арабского караван-сарая, кирпичном доме, напоминавшем, как все в старых кварталах Сен-Луи, египетские постройки.
Внизу располагались просторные дворы, куда приходили отдохнуть на песке верблюды и мавры из пустыни и где среди множества черных рабов кишмя кишела всякая живность – собаки, страусы, домашний скот.
Наверху, подобно террасам Вавилона,[25] высились бесконечные веранды на массивных квадратных колоннах.
В апартаменты вела наружная белокаменная монументальная лестница – обветшалая, унылая, как и все в Сен-Луи, городе прошлого, бывшей колонии, доживавшей свои последние дни.
Гостиная грандиозных размеров с мебелью вековой давности не лишена была некоторого величия. Всюду сновали голубые ящерицы, кошки, летали попугайчики, по изысканным гвинейским циновкам гонялись друг за другом домашние газели; служанки-негритянки, проходившие мимо, едва передвигая ноги и с трудом волоча сандалии, оставляли за собой терпкий запах сумаре и мускусных амулетов. Словом, все дышало тоской изгнания и одиночества. Особенно печально бывало по вечерам, когда городские шумы стихали, уступая место нескончаемому стону африканского прибоя.
Спальня Коры выглядела веселее и современнее остальных помещений. Недавно прибывшие из Парижа мебель и обои сделали ее элегантной и удобной; здесь ощущались ароматы самых последних модных духов, купленных у парфюмеров на парижских бульварах.
В этой-то комнате и проводил Жан часы восторга и упоения. Спальня казалась ему волшебным дворцом и своею роскошью и очарованием превосходила все, что могло нарисовать ему воображение.
Эта женщина стала для него воплощением жизни, воплощением счастья. По изощренности, свойственной пресытившемуся наслаждениями существу, она желала обладать не только телом, но и душой Жана; с одной лишь креолкам ведомой нежностью и лаской она играла для своего любовника, который был моложе ее, неотразимую комедию бесхитростной любви. И полностью преуспела: он принадлежал ей безраздельно.
В качестве невольницы в доме Коры жила презабавная негритяночка, на которую Жан не обращал ни малейшего внимания, – Фату-гэй.
Мавры захватили эту девочку во время одного из своих набегов в страну хасонке, потом привезли в Сен-Луи и продали как рабыню.
Благодаря необычайной хитрости и отчаянно независимому нраву ей удавалось уклоняться от обязанностей домашней прислуги. Девчонку считали сущим бесенком, лишним ртом и совершенно бесполезным приобретением.
Еще не достигнув того возраста, когда негритянки Сен-Луи полагают, что настала пора прикрыться, она обычно ходила совсем голая, с нанизанными на цепочку амулетами на шее и несколькими бусинками вокруг бедер. Голова ее была тщательно выбрита, за исключением пяти крохотных прядок, туго сплетенных и склеенных в пять жестких хвостиков, расположенных на равном расстоянии от самого лба до затылка. Каждая прядка заканчивалась коралловым шариком, кроме той, что находилась посередине и заключала в себе более ценную вещь: старинный золотой цехин, который когда-то прибыл, должно быть, с караваном из Алжира. Странствия монетки по Судану[26] наверняка были долгими и трудными.
Если бы не эта нелепая прическа, черты Фату-гэй поражали бы своею правильностью. Она являла собой ярко выраженный тип народности хасонке во всей его первозданной чистоте: тонкое личико в греческом стиле с гладкой черной кожей, похожей на полированный оникс,[27] ослепительно белые зубы, необычайно подвижные глаза – два огромных черных зрачка на фоне голубоватой белизны, непрерывно бегающие туда-сюда меж черными веками.
Выходя от возлюбленной, Жан часто сталкивался с этим маленьким созданием.
Едва завидев его, Фату-гэй тут же облачалась в праздничное одеяние – голубую набедренную повязку и, склонив голову, с жеманными ужимками влюбленной говорила тоненьким и певучим, как у всех негритянок, голоском: «Мау man coper, souma toubab», что означало: «Дай мне медную монетку, белый господин».