Когда артисты собрались за кулисами, чтобы отдохнуть во время антракта, Ева осмелилась выглянуть наружу из-за тяжелого бархатного занавеса.
Ее сердце заколотилось в груди, когда она увидела огромный зал, заполненный людьми. Она смотрела на море шляпок с шелковыми лентами, жестких цилиндров и мягких фетровых шляп. В зале не было ни одного пустого места.
Пока Ева рассматривала элегантно одетых мужчин, ее взгляд привлекла группа элегантных темноволосых молодых людей экзотической внешности, одетых в одежду разных оттенков черного и серого цветов. Они сидели за столиком перед самой сценой, который был заставлен бутылками вина и виски с разнообразными бокалами. Судя по оживленной беседе, они говорили по-испански. Они сидели в расслабленных позах, периодически шептались, много пили и, словно нашкодившие дети, старались вести себя прилично, когда представление возобновлялось. От них исходил горячий дух мятежности.
Но один из мужчин ярко выделялся даже на фоне остальных. Он производил очень сильное впечатление: длинные, спутанные угольно-черные волосы, то и дело спадавшие на черные глаза, пронзительно сверкающие из-под челки. Он был крепко сбитым, с широкими плечами, и носил плотные бежевые брюки и мятую бежевую рубашку с рукавами, закатанными до локтей и обнажавшими смуглые мускулистые руки. Его пиджак висел на спинке стула. Он был невероятно привлекательным.
Несомненно, это был какой-то важный человек, поскольку он сидел перед самой сценой. Когда Ева отвернулась от занавеса, то подумала, как интересно, что рядом с ним нет красивой женщины. Человек, обладавший столь мощной чувственной аурой и таким пронизывающим взглядом, непременно должен иметь жену или, по крайней мере, любовницу.
Ева уже почти решила спросить Сильветту, знает ли она, кто это такой, но неожиданно звуки оркестровой музыки возвестили о начале второй части представления, и она услышала голос мадам Люто: она звала ее. С посторонними мыслями придется подождать до конца рабочего дня, а Ева была уверена, что добьется успеха на этой работе.
Он стоял перед мольбертом с кистью в руке, босиком и без рубашки, оставшись лишь в бежевых брюках, завернутых до лодыжек и забрызганных краской. Утренний свет вливался в студию художника на верхнем этаже обветшавшего дома Бато-Лавуар. Мольберт располагался перед окном, выходившим на виноградник и склон холма, где паслись овцы. За ним расстилалась широкая равнина с серыми шиферными крышами домов, утыканных каминными трубами.
На холодном кафельном полу маленькой студии царил беспорядок: тряпки, банки с красками, кисти. Оштукатуренные стены были покрыты рисунками. Здесь Пабло Пикассо чувствовал себя кем-то гораздо более значительным, чем просто художник. Здесь он являл собой великого испанского матадора, а влажный холст был быком, которого предстояло усмирить.
Сама его живопись воплощала искусство соблазнения и подчинения.
Теперь, когда личные мысли были отодвинуты в сторону, на холсте, наконец, отразились его усилия. Как только Пикассо понял, что одержал верх, он успокоился. Картина открылась перед ним, как любовница, и овладела им, как чувственная женщина. Эти сравнения всегда присутствовали в его разуме. Работа, бросавшая ему вызов и сдававшаяся на его милость, становилась его самой экзотичной любовницей.
Пятна краски остались на его штанах, завитках темных волос на груди, руках и подошвах ног. Одна алая полоса наискось пересекала его щеку, а другая запуталась в длинной гриве черных волос.
В этот ранний час в студии царила тишина, и все вокруг казалось погруженным в легкую дымку. Пикассо любил и ценил такие моменты. Он посмотрел на влажное полотно, на кубы и линии, говорившие с ним, словно стихи. Однако тишина наводила его на мысли и о других вещах.
Фернанда опять слишком много выпила после очередной ссоры, поэтому ему пришлось отправиться в «Мулен Руж» и обратиться за утешением к предсказуемой компании своих испанских приятелей. Растущая парижская слава немного облегчала его беспокойство, но он знал, что после сегодняшней ночи Фернанда будет дома, в их новой квартире, а вчера вечером он был слишком рассержен для того, чтобы возвратиться к ней. Поэтому он пришел в свою студию.
Пикассо любил Фернанду и не сомневался в своих чувствах. До него ей выпала непростая жизнь вместе с грубым мужем, от которого она сбежала и с которым даже теперь боялась развестись, и Пикассо всегда испытывал непреодолимую потребность защищать ее хотя бы поэтому. Они вместе пережили голодные годы, когда он был неизвестным художником, боровшимся за выживание в Париже, и это укрепило их связь, несмотря на взаимное нежелание становиться мужем и женой.
Однако в последнее время он начал сомневаться, что таких неофициальных отношений было достаточно для них, тем более, что неопределенность в личной жизни распространилась и на многое другое. В преддверии своего тридцатого дня рождения он остро ощущал, что ему чего-то не хватает. Возможно, это чувство относилось только к нему самому.
Пикассо окунул маленькую кисть в баночку с желтой краской. За грязными окнами уже сияло солнце. Он на мгновение сосредоточился на пасущихся овцах, которые делали этот уголок Монмартра похожим на сельский луг. Внезапно он подумал о Барселоне, где осталась мать, постоянно беспокоившаяся за него.
Мысли о семье и о простом детском счастье разматывались, словно клубок, перед его мысленным взором. Он думал о своей младшей сестре Кончите, о ее широко распахнутых голубых глазах и очаровательной невинности. Даже после всех этих лет в Париже Пикассо сильно тосковал о ней, но отгонял воспоминания усилием воли и заставлял себя думать о чем-то другом. Он не мог изменить произошедшего. Любые попытки что-то изменить в своей жизни причиняли ему боль, омраченную гнетущим чувством вины.
Стук в дверь окончательно развеял воспоминания, отступившие в дальний уголок его разума. Дверь распахнулась, и двое молодых людей ввалились в студию. Это были его добрые друзья, Гийом Аполлинер и Макс Жакоб. Они смеялись, по-братски обнимая друг друга за плечи, и от них разило спиртным.
– Вот чего стоят обещания Пабло, – заплетающимся языком произнес Аполлинер и обвел комнату широким жестом. – Вчера вечером ты обещал встретиться с нами в «Шустром кролике» после представления в «Мулен Руж».
– Я много чего говорю, амиго, – проворчал Пикассо и вернулся к своей картине. Но даже раздосадованный этим неожиданным вторжением, он был рад, что пришли его друзья, а не Фернанда.
Пикассо любил этих неприкаянных поэтов, как собственных братьев. Они поддерживали его интерес к разным идеям, к поэзии и философии – ко всему, что привлекало его в живописи. Они беседовали, напивались, жарко спорили и испытывали глубокое доверие друг к другу, которое Пикассо особенно ценил теперь, когда перед ним забрезжили первые проблески настоящей славы. Сейчас он был не вполне уверен, на кого из друзей можно положиться и кто любит его такого, как он есть. Но Макс Жакоб и Гийом Аполлинер были выше любых подозрений.