Он беспомощно взмахнул руками. Сгорбился, отошел к окну. На ходу он еще пробормотал:
— Я многое понял сегодня утром.
Роза плакала. Рыжий свет октябрьского солнца все ниже скользил по крышам, окна в четвертом этаже напротив блестели, как фонари, наступали последние минуты дня, торжественность, которых замечали только голуби. Они толпой суетились на карнизе соседней крыши, толкались, ворковали и вопросительно поглядывали на закат. Адам высморкался. Роза подошла к нему, тронула его за плечи.
— Прости, Адам… Прямо сердце рвется, когда я думаю о твоей жизни. Но и ты подумай о моей. Ты говоришь: не сумел ненавидеть. Так ведь это счастье, великое счастье! Ты никогда не задумывался над тем, как тяжело, как нечеловечески тяжело было мне жить с этой ненавистью в сердце? И почему ты, добрый, разумный, не хотел меня, глупую, спасти? Почему ты боялся меня, Адам? Почему?
Слабым старческим голосом он ответил:
— Как же я мог тебя спасти от себя самой?
Она снова заплакала. По другой стороне улицы еще ярко светлели окна и голуби, а в комнате сгущался сумрак. Адам и Роза молча стояли рядом, погруженные каждый в свои мысли и переживания, оба одинаково беспомощные. Затем окна померкли; Роза очнулась первая.
— Ах, и к чему мы завели этот ужасный разговор? Все равно теперь уже ничего нельзя поправить, можно только кончить.
Тогда Адам повернулся к ней лицом и сказал:
— Да, Роза. Скоро все кончится. Но одно мы еще можем сделать: простить.
Они посмотрели друг на друга. Их лица, слабо различимые в полутьме, казались пятнами тумана. Они обнялись и заплакали вместе.
Попрощавшись с женой, Адам медленно спускался по лестнице, все прислушивался, не хлопнула ли вверху дверь. Роза, видно, тоже не спешила расстаться с отзвуком его шагов; замок щелкнул, когда Адам был уже в самом низу. Он, однако, не сразу вышел из подъезда. Прислонился спиной к стене, достал носовой платочек, выпятив нижнюю губу, долго завязывал на одном конце узелок, наконец глубоко вздохнул, распрямился — и пошел.
В воротах он столкнулся с дочерью. Марта, озабоченная, шла быстро, опустив голову. Налетев с разгона на отца, она испуганно вскрикнула:
— Ах, это ты, папа! Ну что там с мамой?
Адам смотрел на нее, как бы не узнавая, поглощенный собственными переживаниями. И, может быть, прошел бы мимо, так ничего и не сказав, но Марта схватила его за руку.
— Ради бога, отец! Случилось что-нибудь плохое?
Казалось, он не сразу понял, о чем его спрашивают, задумался… А потом решительно ответил:
— Нет. Ничего плохого не случилось.
И, надвинув ниже шляпу, снова замкнулся в себе. Марта, оробев, не трогалась с места, пока он не исчез за поворотом улицы. Слова отца не успокоили ее, напротив, лишь укрепили в чувстве, что тот день, который уже догорал, не был обычным днем.
Марта нарочно изрядную часть пути прошла пешком, чтобы волнение, вызванное странным обедом, улеглось и начатый так странно разговор можно было бы продолжить в более светлом настроении. Хотя Роза и предупредила, что это будет разговор о ее, Розиных, делах, Марта, зная непредсказуемость материнского поведения и опасаясь быть застигнутой врасплох, решила сделать смотр своим грехам. Однако, перебирая в памяти годы, прошедшие со дня первого урока пения, те двенадцать лет, в течение которых она, с запозданием, правда, превратилась из девочки в девушку, затем быстро стала женой Павла, матерью Збышека и, наконец, прекрасной певицей, Марта не находила за собой никаких вин перед Розой. В годы, когда девушки, созревая для любви, обычно охладевают к матерям, как раз Роза была самой пылкой ее любовью. Символом ее первого эротического сна был не мальчик, стреляющий в нее из-за забора, не конь, который роет огненным копытом, и не учитель польского языка. Это была Роза в шорохе шелков, в запахе ноктюрнов, Роза, склонившаяся над ее вспотевшим лбом, то поющая, то суровая, с большим пальмовым листом в руке.
С тех пор как Марта, благодаря голосу, вошла в милость у матери, жизнь так переменилась, столько было в ней радостей, неожиданностей; страхов, что для тоски уже не оставалось места.
Настали наконец часы сердечной близости. Роза рассказывала о своем детстве, об эпохе Луизы и Михала, потом о петербургских муках, о своем замужестве и горьком одиночестве. Гуляя с дочерью, она крепко держала ее под руку, когда мимо, кланяясь, проходили молодые люди.
— Нравится тебе этот брюнетик? А может, тот блондин с бородкой, похожий на Христа?
Если Марта краснела, Роза шептала ей:
— Не стоит! Они все одинаковы, все. Один обольстит, приласкает так, что век не забудешь рук его, губ его — и изменит. Зато у верного руки деревянные и козлиный взгляд. А сердце… в сердце мужчины нет сочувствия к женщине. Говорю тебе: единственное, чему стоит посвятить жизнь, это искусство.
И Марта благоговейно слушала. В весенние вечера она, задыхаясь от слез, вместо того чтобы уславливаться о свидании, часами упражнялась в трелях, пела: «Там, где всходит солнце, в чудной тишине» или «Nur wer die Sehnsucht kennt, weiss was ich leide»[70], и постепенно сердце успокаивалось.
Только однажды оно не хотело успокоиться — когда появился Стефан. Тут она не смогла ни уклониться, ни сбежать, этот человек осаждал ее со всех сторон, наступал, как лесной пожар. Это продолжалось полгода. Он ее не отпускал от себя; даже когда их разделяло большое расстояние, она чувствовала его, дышала им, думала его мыслями. Промежутки между его письмами были заполнены глухой, тупой, каменной пустотой. И смутным страхом, который она испытывала перед Розой — зловещей тенью в этой пустоте.
Однажды вечером Стефан ждал у ворот, и Марта дрожащими руками застегивала блузку, искала сумочку, перчатки. В гостиной мать играла «Элегию» Массне: «Oh, doux printemps d'autrefois, vertes saisons vous avez fui pour toujpurs…»[71] Роза играла аккомпанемент к песне. Когда-то она очень любила этот романс. Когда Марта по ее требованию в первый раз спела «Элегию», с Розой чуть не случился нервный припадок.
— Я не понимаю, девушка ты, женщина или деревянный истукан! — кричала она. — Это же не поздравительный адрес учительнице, это живое человеческое чувство, боль, сожаление о том, что прошло и уже не вернется!
Она разорвала ноты, потом купила другие, но стеснялась возвращаться к этой теме. Марта больше никогда не пела «Элегию», а Роза в минуты грусти сама напевала ее украдкой.
Услышав, как мать наигрывает памятный мотив, Марта выронила из рук сумочку. Мысль о Стефане у ворот, заставлявшая ее дрожать всем телом, в это мгновение погасла, вместе со словами «Элегии» оживала в сознании полузабытая Роза. Роза, которая столько для нее значила. Марта толкнула одну дверь, другую и вбежала в гостиную.