Глава XIV
«…А красная кровушка на рученьках твоих…»
Когда ты для меня слепил из глины плоть, Ты знал, что мне страстей своих не побороть; Не ты ль тому виной, что жизнь моя греховна? Скажи, за что же мне гореть в аду, Господь?
Омар Хайям1
Хасеки Хуррем, «радостная мать принца», вскоре полностью оправилась после родов и расцвела, как роза в султанском саду.
Ее прежде белое, как лепестки жасмина, личико словно вобрало в себя краски восходящего солнца. А в ее глазах, помимо живого блеска молодости, порой светился таинственный покой, который свойственен скорее осени, дарующей богатые плоды. Старожилы сераля единодушно сходились во мнении, что еще не было в нем женщины краше и милее. А падишах навещал ее ежедневно после заседаний Дивана, садился за стол только с Хуррем и отдыхал душой в ее присутствии. В серале также говорили, что этой женщине падишах не может отказать ни в чем и даже смотрит сквозь пальцы на то, что она заводит в гареме чужеземные обычаи.
Хасеки Хуррем расхаживала по всему сералю без покрывала и даже отваживалась допускать к себе живописцев-иноземцев, которые проводили целые часы в ее покоях, работая над ее портретами. Такого еще не видывали во дворце. Правоверные мусульмане косо поглядывали на посторонних мужчин, беспрепятственно входивших в покои гарема, но никто не отваживался выказать недовольство – уж слишком велик был риск вызвать гнев султана. Даже улемы и проповедники мирились с новыми обычаями, ибо каждую святую пятницу Хуррем можно было видеть в главной мечети Цареграда. Со временем они свыклись с этим и даже сами являлись просить милости у хасеки Хуррем. И тогда тесно становилось в ее покоях.
Бывали здесь ученые и поэты, живописцы и зодчие, духовные лица и военачальники. И каждого она принимала с радостью, и каждый выходил от нее, пораженный ее живым умом и проявлением интереса к их делам. И даже желчный писатель Газали, сатир которого побаивались вельможи, ибо он не щадил никого, восхищался «лучшим цветком сераля». Правда, его недруги болтали, что все дело в том, что по просьбе султанши он получил ежемесячное содержание из казны в тысячу акче, которого в ином случае ни за что бы не увидел из-за чрезмерной остроты своего языка.
Но и другие поэты, имевшие состояние и не нуждавшиеся в деньгах, восхищались ею. Были среди них и переводчик «Шахнамэ» Джелили, и божественный Бакы, и фантазер Хиали, и его заклятый враг Сати, и вечно пьяный Физули, и веселый комик Лами, который частенько говаривал: «Хасеки Хуррем любит слушать поэтов. Это я понимаю. Но о чем она толкует с Сеади-Челебимом, который всю жизнь сидит над законами? Или с ученым сухарем Пашкепри-заде, который знает все библиотеки Востока – и ничего больше?..»
А Физули отвечал ему словами персидского поэта Хафиза, самого прославленного певца Востока:
Мне мудрец говорит, в пиалу наливая вино:
«Пей, другого лекарства от боли твоей не дано.
Пей, не бойся молвы – оклевещут и юную розу,
А она раскрывается, дышит, цветет все равно…»
Но весь этот пышный цвет власти и культуры Востока, наполнявший «салон» Эль Хуррем, не приносил ей удовлетворения. Это заметил и переводчик «Шахнамэ» Джелили. И однажды сказал, обращаясь к султанше:
– О великая хатун! Тебе следовало бы развеяться под пологом шатра Омара Хайяма[125] – того, кто возводил шатры духа.
– Я уже слышала о нем и буду признательна, если вы познакомите меня с ним поближе, – ответила она.
Джелили на это сказал:
– А как тебе понравится, о хатун, вот эта мысль Омара Хайяма, сладкая, как мед, и горькая, как горчица:
Изначальней всего остального – любовь,
В песне юности первое слово – любовь.
О, несведущий в мире любви горемыка,
Знай, что всей нашей жизни основа – любовь!
– Хорошо и правдиво, – ответила Эль Хуррем. – Но я надеялась услышать что-нибудь более глубокое от этого поэта.
– И тут ты права, о хатун, – сказал на это великий поэт Бакы. – Мне кажется, я догадываюсь, чего ты ждешь. И на это отвечает Омар Хайям, обращаясь к душе, скитающейся в поисках истины:
На тайну жизни – где б хотя намек?
В ночных скитаньях – где хоть огонек?
Под колесом, в неугасимой пытке
Сгорают души. Где же хоть дымок?
– Именно так, бесследно и презренно? – спросила Эль Хуррем.
На это ответил ученый Пашкепри-заде, знающий все библиотеки и книгохранилища Востока:
– Первый рубаи – это выражение юности Омара Хайяма, второй же относится к тому периоду, когда он разочаровался в вере и беспрестанно испытывал горечь. Есть еще один рубаи, относящийся к тем временам:
Нам жизнь навязана; ее водоворот
Ошеломляет нас, но миг один – и вот
Уже пора уйти, не зная цели жизни,
Приход бессмысленный,
бессмысленный уход!
– А что же он сказал, когда вновь обратился к Богу?
– А вот что:
Капля стала плакать, что рассталась с морем,
Море засмеялось над наивным горем:
«Все я наполняю, все – мое владенье,
Если ж мы не вместе –
делит нас мгновенье».
Султанша вздохнула с облегчением, словно избавившись от большой тяжести. А Пашкепри-заде, заметив, что последний рубаи пришелся ей по душе, добавил:
– А еще более поздние творения Хайяма позволяют найти покой и укрепить силу духа даже закоренелым грешникам. И себя он причислял к ним, говоря:
Пусть я плохо при жизни служил небесам,
Пусть грехов моих груз не под силу весам –
Полагаюсь на милость Единого, ибо
Отродясь никогда не двуличничал сам!
Лицо Хуррем окончательно прояснилось, на нем заиграла улыбка. Слуги начали разносить лакомства, сладкие шербеты и прерасные южные фрукты…
Так в верхах исламской империи, в султанских покоях, искали правды о Божественных тайнах мира и человеческого предназначения, которую каждый народ обретает в твердой вере в Бога; если же власть расшатает в нем веру, народ этот рассеивается, как туман в долине.
Поистине тесно было в покоях Роксоланы! А в тех крыльях гарема, где обитали прочие жены падишаха, стояла тишина, как в заброшенном доме. Лишь зависть подремывала там, просыпаясь время от времени, но так и не решалась выйти на свет.
Ибо зависть людская и злоба, подобно хищным зверям, терпеливо подстерегают свои жертвы, чтобы застать их врасплох.
2
В приемных покоях хасеки Хуррем становилось все теснее не только от поэтов, художников и ученых, но и от визирей, войсковых судей, дефтердаров, нишанджи, сигильдаров, чокадаров, хаджи и прочих знатных людей. Но охотнее всего она беседовала с великим зодчим Синаном.