– Как тебя зовут?
– Сосия.
– Ты кто? Ты зачем…
– Ты – венецианец?
– Да.
Сосия улыбнулась.
– С‑сколько?
Она ничего не ответила, увлекая его за собой в переулок, и распахнула накидку. Туман в мгновение ока отделил их от остального мира. Он содрогнулся у нее между ног, глядя ей в глаза невидящим взором, когда она на мгновение зажмурилась, покачиваясь на его черенке, как будто намереваясь сорвать с земли полевой цветок. Он закричал, прикусив язык и понимая, что такого удовольствия не испытывал еще никогда в жизни. По щекам его текли слезы.
* * *
Взяв ее, он не испытал облегчения. Николо Малипьеро вновь и вновь растерянно лепетал: «Когда? Сколько?», пока семя застывало у нее на бедрах, а они стояли, тесно прижавшись друг к другу в дверном проеме, окутанные туманом, словно теплым одеялом.
Сосия сказала:
– Реши сам, сколько я стою, понятно?
– Я не могу этого сделать. Я должен узнать тебя. Это… очень важно. – Голос его сорвался, и в нем зазвучали стыдливые умоляющие нотки.
Она молча отстранилась, непоседливая и неугомонная, как белка. Она была такой странной и необычной женщиной, каких он еще не встречал. В Венеции можно было найти самых разных куртизанок, но с такой, как эта, ему еще никогда не приходилось иметь дела. Ее акцент смущал его, да и сама она внушала беспокойство. В ней начисто отсутствовали изящество и нежность: материнские качества, присущие некоторым шлюхам, равно как и коммерческая жилка с расчетом на следующую встречу.
– Когда я снова увижу тебя?
– Откуда мне знать?
– Приходи завтра ко мне в studiolo[17]. Там никого не будет.
Он крепко взял ее за запястье и зашептал на ухо, рассказывая, как пройти в назначенное место.
– Вот ключ. – Она потянулась за ним, и Малипьеро заметил желтый кружок, пришитый к ее локтю. От неожиданности у него перехватило дыхание, но она уже опустила ключ в карман накидки и зашагала прочь, не глядя на него.
Разумеется, она и не подумала прийти на следующий день, когда Николо Малипьеро, дрожа всем телом, лежал, укрывшись шкурами горностая и медведя, которые купил, чтобы на них заниматься с ней любовью. Он лежал в одиночестве, терзаясь липким холодным страхом, что больше никогда не увидит ее вновь, и его сжатые в кулаки руки походили на бутоны умерших роз.
Не пришла она и на другой день, когда полуночная буря наконец-то разогнала туман и Венеция заблистала всеми оттенками порока в ярких лучах солнца. А он ждал. Неверной рукой он налил вино в бокал и стал ждать, пока не исчезнут крохотные пузырьки у его края, сказав себе, что она непременно появится, как только рубиновая жидкость станет совершенно спокойной и неподвижной. Заканчивался второй день, а он так и не выходил из своей студии, боясь, что она появится именно в этот момент и он потеряет ее навсегда. В комнате поселился металлический запах страха и затхлый привкус безнадежного желания. Он отправил посыльного к жене: «Мне нездоровится. Не хочу заразить детей: не приходи ко мне».
На рассвете третьего дня Сосия ногой распахнула незапертую дверь и застыла в дверном проеме, на фоне которого черным силуэтом прорисовались ее талия и бедра под обручем юбки из китового уса. На пальце у нее покачивался ключ.
Она сказала:
– Значит, у тебя все-таки есть красное вино, господин аристократ? Это – как раз то, что я люблю.
Он был совершенно голым, лежа под шкурками горностая. При этих ее словах он неуклюже вскочил, едва не сойдя с ума от радости; мех оставил на его спине розовые полосы, словно он и сам был флагеллантом. Потянувшись за кувшином, он опрокинул его на пол и повернулся к ней, устыдившись до глубины души. Он болезненно сознавал, что вино рубиновыми каплями стекает по его ногам, что на кончике носа повисла унизительная слеза, а внизу живота разворачивается стыдная эрекция.
Сосия на мгновение вспомнила элегантного Доменико Цорци, чьи тонкие губы поражали своей подвижностью, а кожа на лице была бугристой, как огурец. Он, без сомнения, ждал ее, как они и договаривались, в роскошном полумраке своего palazzo. Сегодня он, как и обещал, наверняка припас для нее новую книгу. Что ж, ему придется подождать. Он может даже настолько увлечься своей книгой, как истинный грамотей, что забудет о ней на час-другой. Думать же о Фелисе Феличиано она себе запретила. О своем супруге Рабино она не вспомнила вовсе.
Наступали холода, ей исполнилось уже двадцать семь, и Сосия Симеон почувствовала, что ей требуется новый венецианский вельможа. Этим утром она раскрыла свой гроссбух на новой странице и в колонку, озаглавленную «Золотая книга»[18], вписала имя: «Николо Малипьеро».
Оно хорошо смотрится под всеми прочими, решила она.
…А у глупого есть жена в лучшем возрасте жизни, Избалованней и нежней, чем козленок молочный: Вот за ней бы и глаз да глаз, как за спелою гроздью, А ему-то и дела нет, пусть гуляет, как хочет.
Рабино Симеон, уголком глаза поглядывая, как она прячет книгу на привычное место в нише кладовой, отметил, что жена его осунулась и похудела за те несколько дней, что он не видел ее. Он обратил внимание на то, как прядь темных волос, которую она по привычке сунула в рот, поднимает уголок губ к необычно тяжелому уху. На фоне матово-белой кожи черная прядь походила на трещину на щеке.
В том, что касается природы ее заболевания, он подозревал худшее. Горькое чувство стыда заставило его опустить глаза долу, когда она прошла мимо него по лестнице, поднимаясь в их спальню.
С грустью он отметил худобу ее запястий и хриплое дыхание, но к жалости примешивались и куда более мрачные чувства.
Отгоняя от себя неприятные и оскорбительные образы, навеянные гроссбухом, Рабино яростно затряс головой, стряхивая со своего просторного одеяния чешуйки кожи, мерзкие и отвратительные, как могильные черви. Он плотнее запахнулся в накидку, скрывая желтый круг на рукаве, и выскользнул в ледяной мрак ночи. Если Сосия в кои-то веки собралась провести вечер дома, тогда ему лучше оказаться подальше от нее.
В тот день, когда Сосия Симеон повстречала Николо Малипьеро, исполнилось ровно двенадцать лет с той поры, как Рабино взял Сосию из несчастной и обездоленной семьи далматинских[19] евреев. Поначалу она исполняла у него обязанности служанки и секретаря. Он вдруг вспомнил, что день тогда выдался сырым и холодным, на дворе стоял декабрь, а ему еще не исполнилось сорока. Ей же было всего двенадцать, во всяком случае, так ему сказали, и она была еще puella, невинная и несовершеннолетняя девочка в глазах закона. Вскоре он понял, что она старше по меньшей мере на два года. Всего через несколько дней после своего появления в его доме она невозмутимо попросила у него тряпок для личного пользования.