Лунный свет танцевал на великолепных рыжих волосах девушки, лаская белыми пальцами ее высокие скулы и дерзкий подбородок. Райль не мог отвести взгляда от ее зеленых глаз. В порыве он подошел к портрету, снял его и достал чистый холст. Воспоминания о другой лунной ночи захватили его. Уверенными мазками стал он заполнять чистую поверхность холста.
Он рисовал как одержимый, и вскоре изображение на холсте обрело форму. Это было лицо влюбленной женщины — томное, слегка пресыщенное, но все же страстное. Медовая ее плоть горела любовью, а живые глаза были как зеленые заводи, исполненные тайны.
Три дня Райль работал, ощущая настоятельную потребность перенести свою мечту, свой сон на холст. Он рисовал часами, потом, изможденный, падал на кушетку, спал и снова возвращался к работе. На утро четвертого дня он неожиданно для себя осознал, что кто-то стучится в дверь. Райль отложил кисть и палитру и сощурился от яркого утреннего света. «О Боже, — подумал он, — как я голоден!»
— Райль, открой дверь. — Это была Молли. — Это и так уже долго продолжалось. Открой дверь, а не то я попрошу Уильяма сломать ее!
Он откашлялся:
— Входи.
Она была еще в утреннем капоте, лицо ее сморщено от беспокойства. Он улыбнулся ей.
— Кажется, я вчера не ложился, да?
— Вчера! Ты не ложился спать уже три ночи! Я понимаю, что не должна мешать тебе, когда ты пишешь, но скажи, ради Христа, над чем ты работаешь? — Она пронеслась по комнате.
— Молли! — Он хотел было остановить ее, но было уже слишком поздно. Она уже стояла перед мольбертом. — Молли!
По ее лицу он увидел, что в ней борются противоречивые чувства.
— Это шедевр, — произнесла она, неотрывно глядя на холст. Она смотрела на портрет со смешанными чувствами — гордостью и каким-то грустным, болезненным сожалением.
— О, дорогой, я горжусь тобой! — Она прижала к себе и громко чмокнула его заросшее лицо, как это сделала бы мать, гордая тем, что ее маленький сынишка научился кататься на велосипеде. Потом глаза Молли опять приковала к себе картина.
— Кто она, Райль? Кто эта прелестная зеленоглазая нимфа?
— Я рос с ней.
— Понятно. Соседка.
— Нет, в действительности мы выросли в одном доме. Меня воспитывали ее мать с отцом.
Он никогда не рассказывал Молли о своем детстве и увидел, как она загорелась от любопытства, но вслух произнесла только:
— Должно быть, завтрак уже готов, ты ведь не ел несколько дней. Иди, освежись, и расскажешь мне о своей рыжеволосой прелестнице за беконом и яйцами, а может быть, даже за вафлями, приготовленными в том новом приспособлении, которое достал повар.
Только тогда осознал Райль, что уедет, что не может больше посвящать свою жизнь фотографированию людей, застигнутых болью. Он был по горло сыт человеческими несчастьями, — сыт тем, что фотографировал их на потребу читателям «Уорлда». Он хотел оставить после себя что-то светлое, а не только ужасы, которые фотографировал все эти годы. Он был прав, когда сказал Фулмеру, что тому понравятся снимки, какие он сделал на Филиппинах. Боль, страдания и разрушения способствовали повышению тиража. Тысячи людей будут плакать над его фотографиями, но одна только мысль о них заставляла болеть сердце Райля.
К тому времени как он сел за стол напротив Молли в залитой солнцем столовой, он уже понял, что должен сказать ей, понял, что слова его ранят их обоих, но другого выхода у него не было.
Она посмотрела на него, и глаза ее сверкнули, как глаза ребенка, разворачивающего подарок.
— Не говори, дай я попробую догадаться, — сказала она. — Ты наконец понял, каким талантом обладаешь. Я так хорошо знаю тебя, мой друг. Ты ведь хочешь бросить свою работу, правда? Все бросить и учиться рисованию. — Что-то промелькнуло в глубинке ее глаз. — Но ты не будешь учиться в Нью-Йорке, правда? Ты уедешь. — Она приподняла веер. Веер Молли, бывший постоянно у нее под рукой из-за частых приливов, стал ее неотъемлемым атрибутом.
— Ты увидела это в своем хрустальном шаре? — спросил он, стараясь поддержать легкость, с которой проходила их беседа.
— Ага! Так я угадала! Ты и вправду собрался окунуться в живопись с головой. Отлично, только знай, вода ведь может оказаться и холодной! — Она сказала это легко и непринужденно, но он почувствовал, что она взволнована. — Ты уже сказал об этом Фулмеру?
— Нет, скажу сегодня утром. Я должен еще оформить свои филиппинские сюжеты, это займет у меня остаток недели. А потом я уберусь отсюда и позволю тебе наладить свою собственную жизнь.
По лицу ее пробежала тень, уступившая место озорной улыбке.
— И никакого третьего акта? Никакого финала? Только «пока, Молли, я еду в Париж»? Ведь ты едешь в Париж, правда? Это единственное место, где может поголодать настоящий художник.
— Я как-то еще не думал о том, куда поеду, — ответил Райль, — я знаю только, что должен ехать. Извини, Молли.
— Ты ничего не должен мне, дорогой. Черт, все очень здорово. Я могу только надеяться на то, что тебе не придется ни о чем жалеть.
— Ты думаешь, я недостаточно талантлив?
— Я давно знаю, что ты очень талантлив. Ты будешь великим художником, мой друг. — Она задумчиво улыбнулась, и он внезапно осознал, как много у нее морщин. И все же она никогда не состарится, с облегчением подумал он. Не успеет он собрать свои чемоданы, как Молли займется кем-нибудь другим. Она любила его, может быть, больше, чем кого-нибудь другого, но Молли Джарвис была реалисткой, борцом за существование. Она снова заговорила:
— Я никогда не говорила тебе, но я влюбилась в тебя именно из-за твоего огромного таланта. Потом, конечно, я протянула к тебе свои щупальца и так крепко схватила, что талант твой стал загнивать и чуть совсем не задохнулся. Ах, мы, женщины, — эгоистичнейшие создания, Райль. Но я благодарна тебе за годы, что мы провели вместе.
— Да, это были замечательные годы, Молли, — согласился он и взял ее за руку.
Она отложила веер и взглянула на него, как бы впитывая в себя его черты, чтоб сохранить их навечно в памяти.
— А ты, мой друг, — ты поедешь в Орегон к своей рыжеволосой прелестнице?
— Нет, — ответ его был резким и определенным. — Как ты сама сказала, единственное место для голодающего художника — это Париж. В Орегоне меня ничего не ждет.
7 сентября 1899
«Как приятно тут, на балконе, — думала Джинкс. — Даже псы, снующие по округе, неспособны нарушить покой летних вечеров в Хэрроугейте с этой лунной дорожкой, бегущей по озеру, и звездами, мерцающими подобно совиным глазам, прячущимся за деревом. Интересно, хоть иногда, глядя на луну, вспоминает ли Райль о ней? Думает ли он о ней бессонными ночами? Ее собственные воспоминания о нем до сих пор сохраняли ясность и мучительную остроту, руки жаждали ощущений его кожи, а тело горело желанием. А как же Эрик? — подумала она вдруг. — Живет ли он воспоминаниями о ней? Ведь она так ранила его, а он совсем не заслуживал этого».