Докки вздыхала, ворочалась с боку на бок, не в силах найти удобную позу, и сон не шел к ней, а воображение услужливо вызывало в памяти все детали их встречи, езду по обочине дороги, разговоры, его неожиданное появление у сожженного моста, ужин, струнный перелив гитары…
Думая о нем, она тонула в тех же ощущениях, что испытывала в его присутствии, когда теряла голову под его пронзительными взглядами, купалась в звуках его голоса — бархатного, проникновенного, остро чувствуя его близость, почти осязаемо, так, что кожу начинало покалывать, а внутри все плавилось и загоралось огнем. И ей не давала покоя мысль, что он сейчас где-то в этом доме, может быть, в одной из соседних комнат, и тоже думает о ней.
«Интересно, испытывает ли он то же волнение и этот жар, который снедает меня?» — гадала Докки, опять ворочалась, и когда наконец поняла, что не сможет заснуть, встала, завернулась в большую шаль и вышла на балкон. Снаружи было темно, свежо и тихо, только изредка фыркали невидимые лошади, привязанные где-то у коновязи, вдали разносился приглушенный лай собаки, да на горизонте виднелись крошечные огни бивачных костров вставшего на отдых корпуса.
Докки поплотнее закуталась в шаль и облокотилась о балюстраду, вглядываясь в ночное небо и редкие бледные точки звезд, мерцавшие в просветах меж облаками.
«Что будет завтра? — думала она. — Конечно, мы расстанемся. Он пойдет дальше с армией и будет воевать, а я… я уеду в Петербург, чтобы жить воспоминаниями об этом дне, проведенном с ним, бояться за него, переживать, со страхом ждать вестей о сражениях и надеяться на новую встречу».
Сердце ее болезненно сжалось при мысли, что эта встреча может быть последней, вспомнился только что виденный сон, в котором Палевский появился в окровавленных бинтах…
«Нет! — ужаснулась она и онемевшими пальцами ухватилась за перила. — Только не это! Я не переживу, если с ним что-то случится, не переживу… О, как жаль, что у нас не было возможности побыть хотя бы несколько минут наедине, поцеловаться на прощание! Как он пел: „позволь напиться мукой сладкой…“ — а мы не успели и глотнуть…»
Позади раздался шорох; Докки в тревоге оглянулась и увидела, как на темной стене дома ожило и качнулось белое расплывчатое пятно, поднялось, отделилось и направилось к ней. Она не успела испугаться, потому что через мгновение поняла, что пятно это — белая сорочка, в которую был облачен высокий мужчина. Он приближался, и Докки, еще не разглядев его лица, уже знала, что это Палевский. Сердце ее перевернулось, застучало быстро-быстро, внутри волной поднялась ликующая радость. Он не спал, а был здесь — на этом балконе, рядом, влекомый желанием быть с ней. Она с жадностью смотрела на него, впитывая в себя все черточки его усталого лица, на прядь вьющихся волос, упавшую на лоб, сорочку, выпущенную поверх панталон и расстегнутую на груди, отчего его плечи выглядели еще более мощными и крепкими. Он подошел и встал перед ней. Глаза его напряженно смотрели на нее. У Докки ослабели ноги и не нашлось ни сил, ни желания протестовать, когда он все так же молча шагнул к ней и прижал к своей груди.
Все получилось быстро. Вот только они стояли на балконе, а через миг он на руках внес ее в комнату, положил на кровать, не переставая покрывать ее лицо и шею ненасытными поцелуями.
— Я ждал вас, — жарко шептал он, развязывая ее чепчик, распуская волосы и погружая в них свою ладонь, меж пальцев пропуская пряди ее волос. — Так ждал…
Палевский нашел ее губы и раскрыл их своими; она жадно впитывала его тепло, влагу и дыхание, потрясенная новым для нее ощущением, упоительным и сладострастным. Его прикосновения околдовывали, туманили ее сознание, вызывая в душе и теле ответный порыв, и она льнула к нему со всей накопившейся в ней страстью и нежностью. Его руки сжимали ее тело, ласкали, порой слишком смело, приводя в замешательство, но, добровольно войдя в долгожданные объятия, Докки теперь не могла и не хотела их останавливать. Он же прижимался к ней все настойчивее, и ей нравилась и не страшила тяжесть и сила его разгоряченного тела. Она не заметила, как он сбросил сорочку, но с радостью обнаружила, что дотрагивается и гладит его обнаженные плечи и спину, под шелковистой кожей которых перекатывались крепкие мышцы, и ей казалось, что не может быть ничего более прекрасного, чем эти мгновения их близости.
А Палевский уже не только целовал и обнимал ее, он пытался войти в нее. Докки, плавясь от собственного желания, думала, что готова к этому испытанию, но вдруг, помимо воли, в памяти ее ожили воспоминания о ночах с мужем, и все в ней, как некогда, восстало против ожидаемого надругательства. Пыл ее угас, она замерла, чувствуя, как все внутри сжимается и немеет.
— Пустите меня, пустите, — говорил он, обжигая своим дыханием. — Прошу вас… я знаю, вы тоже хотите меня… — и вновь пытался протолкнуться через ее оцепеневшие мышцы.
На удивление, это не причиняло ей боли, и он не был груб или резок, хотя и упорен в своем стремлении овладеть ею. Она ощущала его — живого, горячего, страстного, и ей будто передались страдания, которые он испытывал от невозможности удовлетворить страсть. Он покрылся испариной, дыхание стало хриплым и прерывистым, а она отчаянно хотела подарить ему то, чего он так жаждал.
«Мне не нужно удовольствие, — думала Докки. — Пусть мне будет плохо, пусть тяжело и неприятно — я вытерплю, вынесу это. Я не хочу мучить его и сделаю все, только бы ему было хорошо…»
Она в паническом усилии попыталась расслабиться, но так и не смогла ничего поделать со своим телом, которое не пускало его в себя. Он же вздохнул, что-то пробормотал ей в шею, содрогнулся и со стоном откинулся в сторону, переводя дыхание.
Докки помертвела. Когда ее муж освобождался от своего желания, немилосердно наваливаясь на нее всей тяжестью, потом, из-за того, что не мог проникнуть в нее, говорил ужасные вещи, отвешивал пощечины и уходил, хлопая дверью. Она всегда со страхом и надеждой ждала этого момента, чтобы остаться в долгожданном одиночестве. Но теперь она до боли сожалела, что в этот единственный раз не смогла дать Палевскому то, что ему было нужно, и доставить ему радость и наслаждение. Докки лежала неподвижно, так и не опустив поднятую до талии ночную кофту, напряженно ожидая, что он сейчас уйдет, и тогда она сможет привести себя в порядок, свернуться клубочком и постараться забыть все, что произошло в эту злосчастную ночь. Докки жаждала остаться одна, хотя предстоящее одиночество теперь представлялось невыносимым.
«Конечно, он уйдет, уйдет навсегда, и если и вспомнит меня когда, то с отвращением и досадой, — обреченно думала она. — Ах, зачем, зачем мы встретились, зачем я полюбила его, зачем пробудила в нем желание и вошла в его объятия? Ведь знала — знала же! — что не смогу дать ему ничего, кроме разочарования? На что надеялась, зачем играла с огнем, зачем дала ему возможность убедиться в моей несостоятельности?.. Все, теперь все кончено, и больше никогда, никогда он не посмотрит на меня…»