— Мадам, она это знает.
О. Робин…
Я кусала губы, пока рот не наполнился кровью.
— Что до милорда Лестера… — Ровный голос Берли плавно перетекал над зазубренными скалами моего гнева. — Вам придется выпустить его, мадам. Пусть тоже оставит двор, чтобы смыть с себя позор.
Я пролила еще одну реку слез.
— Ладно… но прикажите, чтобы он ехал не к ней… где бы ни была Леттис, ему там не место!
Удивит ли вас, что я вновь обратилась к Симье, что я рвалась к браку с яростью матери, у которой отнимают дитя? И через три месяца он приехал, мой Анжуйский, мой последний шанс стать женой и матерью!
Как я в нем нуждалась! Месячные у меня становились все более скудными, кожа одрябла, хуже того, меня часто знобило и беспричинно бросало в пот. Если рожать, то как можно скорее. Однако как я его боялась!
— Боже, Парри, неужели вы ни на что лучшее не способны? Вы сделали меня старой клячей, ведьмой, уберите эти румяна, они выглядят чахоточными пятнами!
— О, мадам, мадам…
Парри не могла ответить: «Мадам, вам сорок пять, ваши щеки запали, слева у вас не хватает уже не одного, а всех трех зубов, нельзя день и ночь питаться одной тоской, а другой пищи вы не принимаете, вино же без закуски сладко на язык, но пучит желудок и портит кровь…»
— Парри, клянусь Божьим телом, кровью и костями… Сделайте что-нибудь, черт вас подери, ведь мой французский лорд ждет!
Ибо монсеньор прибыл (окрыленный Симье с утра прилетел об этом сообщить) и рвался немедленно меня видеть — его еле-еле уговорили передохнуть после безостановочной скачки из Дувра.
— Я надеюсь. Ваше Величество увидит сердце моего господина, его пылкую любовь, которая превосходит его внешний облик, как первый день мая превосходит последний день декабря!
Que voulez-vous?
Что на это сказать?
Я хотела любви.
— Эй, трубачи! Трубите!
— Ее Величество! Ее Величество королева!
— Пригласите монсеньора! Ее Величество ждет!
Даже церемониймейстеры в большом зале замерли от благоговейного восторга. Я воссела на трон, как девственница, но и как королева, в сиянии белого, лилейно-белого атласа, расшитого алмазами и жемчугами, с веером из слоновой кости, в воздушном, сверкающем, алебастрово-белом воротнике. Я выжидательно смотрела на дверь, а в ушах неотвратимо звучало страшное предупреждение Уолсингема: «Чудовищно безобразный рябой коротышка».
Однако, когда герольды возгласили, стража ударила алебардами, церемониймейстеры склонились в поклоне и он вошел в зал, он сразил меня влет. Да, он был безобразен, мал ростом, меньше покойницы Кэт, и что хуже всего, не правдоподобно юн! У меня остановилось сердце.
О, какая боль, какое безумие старой кляче на пятом десятке сидеть перед мальчиком, который моложе меня больше чем в два раза! То-то повеселится весь мир!
Но маленький кривобокий уродец в лягушачье-зеленом от пера на шляпе до розеток на башмаках при виде меня остановился как вкопанный и звонко объявил, обращаясь к Симье:
— On m'a dit, qu'elle a quarante ans et plus — mais elle est plus belle que si elle avail une quinzaine!
Симье подошел и, широко улыбаясь, склонился в изысканном поклоне:
— Ваше Величество, мой господин говорит: ему сказали, что вам сорок с лишним, но вы прекраснее пятнадцатилетней.
И в пустыне моего сердца зашевелился маленький зеленый росток.
Да, это была грубая лесть.
Но ведь и обидели меня грубо.
Знаете, как хирурги оперируют большую рану?
Ее надо обложить ватой.
На следующий день мы гуляли в парке под холодным августовским небом. Симье предупредил, что его господин не ездит верхом. Однако на своих двоих принц передвигался бодро, мальчишеской прыгающей походкой. За нами брели мои лорды — одни, как Берли, были настроены одобрить и его и союз с Францией, другие, как Хаттон и Оксфорд, обиженно дулись.
При свете дня оказалось, что его кожа еще смуглее, чем показалось вначале, нос походил на кусок крошащегося старого сыра, оспины сделались заметнее. При том, что он все время широко улыбался, ходил вприпрыжку и носил зеленый камзол, прозвище напрашивалось само собой: он будет мой Лягушонок. Однако обаяния ему было не занимать стать. Смелый мальчишка, он льстил напропалую:
— Этот высокий ло'д, смуглый, такой к'асивый, он, наверное, один из великих ге'цогов Вашего Величества? — И мой бедный робкий Кит, родившийся просто мастером Хаттоном, внезапно замечал, что «мусью», оказывается, неплохо разбирается в людях.
Он для каждого находил нужные слова:
— Вы обязательно должны отк'ыть мне секрет ваших английских ко'аблей, таких крошечных и таких непобедимых, и ваших бесст'ашных морских воителей! — с жаром обращался он к моему юному кузену Чарльзу, сыну старого лорда Говарда, верховного адмирала, столь же решительному и прямолинейному, сколь осмотрителен был отец. — Мы, французы, хорошо бьемся на суше, но не любим мочить ноги — как вам удалось вырастить ваших Д'эйка и Оукинса, которые заплывают в воды самого испанского ко'оля?
— Прямо под носом у испанцев! — фыркнул Говард. — И забирают все золото.
— Вы назвали их воителями, сударь? — торопливо вмешалась я. — Да они пираты и проходимцы! Они не получают от меня ни помощи, ни поддержки!
— Naturallement, Majestel[10] — улыбнулся он.
Милый мальчонка, у него хватило духу подмигнуть мне и указательным пальцем правой руки оттянуть нижнее веко, что издавно означает: «Неужели я так похож на простака?»
О, мой прелестный Лягушонок! Я обожала его, такого маленького и безобразного! И мне нравилось разжигать в Хаттоне ревность, а еще больше нравилось принимать поцелуи и подарки, все приятные атрибуты любовного ухаживания под носом у другого противника — у милорда Лестера. Господи, как я ликовала, когда он приблизился ко мне и с досадой попросил разрешения оставить двор!
Однако мой народ помнил сестру Марию и ее брак с испанцем, боялся кузину Марию, которая побывала за французским католиком, и отнюдь не приветствовал жениха с той стороны Ла-Манша. Сумасшедший пуританин, глупец по имени Стаббз, — проклятый нахал! — строчил против меня подстрекательские памфлеты, мне пришлось отрубить ему руку, чтоб больше не строчил. Когда кровоточащий обрубок прижигали каленым железом, он уцелевшей рукой сорвал с головы шляпу, взмахнул ею в воздухе, крикнул:
«Боже, храни королеву!» — и только после этого лишился чувств. Разумеется, он стал народным героем, а мой маленький Лягушонок — жестоким французским тираном, из-за которого честный англичанин лишился руки, — и народная ненависть к французам, подогреваемая оголтелыми пуританами, разгоралась день ото дня.
А Робин, хоть и отсутствовал, не дремал: он нанял собственного писаку, бывшего университетского острослова из числа своих протеже, некоего Спенсера, сочинить очередной выпад против меня, «Сказку мамаши Хабберд». Чтоб ему ни дна ни покрышки! Дальше больше: его племянник, сын Марии Сидни Филипп, разразился открытым письмом против моего брака, очень пылким, но совершенно бессвязным. Борзописца Спенсера я отправила в Ирландию — это поможет начинающему стихоплету усвоить зачатки вежливости, а Сидни прогнала от двора — пусть следующий раз думает, прежде чем поучать королеву! Однако за обоими я видела руку Робина и не знала, плакать мне или смеяться.