Вот и к Вольфу Элиас пошел без жены; не хотел, чтобы его жена встречалась с женой Вольфа, о которой Элиас к тому же ничего не знал.
Элиас Франк в тот день действительно засветло ушел из суда и успел в еврейском квартале заглянуть к обеим своим дочерям. Он поиграл с внуками, побеседовал с зятьями, дочери передали ему маленькие подарки для его жены и своего младшего брата, они были знакомы с Еленой и ее сыном. Словно бы мимоходом, Элиас упомянул о том, что идет к Вольфу, и спросил старшую дочь о жене Вольфа. Но ничего особо интересного узнать не удалось. Вольф привез жену из своего последнего лоцманского плавания по Верхнему Рейну; кажется, она чужестранка, принявшая иудейство, откуда-то с Востока она, там, на большой реке, много разных купцов с торговых кораблей. Она хорошо говорит и понимает язык городских женщин, но на людях бывает мало. Младшая дочь Элиаса прибавила, что жена Вольфа явно сторонится и словно бы даже опасается сапожника Гирша Раббани. Может быть, тому что-то дурное известно и ее прошлом? Но что дурное может случиться с женщиной? Будет неверна мужу или станет торговать собой. И неужели Вольф мог жениться на такой? Первые его жены были женщинами порядочными.
От этих женских суждений Элиасу сделалось скучно и душновато. Заинтересовало его лишь то, что жена Вольфа была чужестранкой откуда-то с Востока; далекие, кажущиеся сказочными земли все еще, как в юности, манили его, хотя он уже давно осознал, что путешествовать ему уже не доведется. Элиас подумал также и о Гирше Раббани, сапожнике, которого в городе знали. Но знали не потому что он был сапожником, и сапожником он был очень обыкновенным, даже не таким уж хорошим, разве что брал дешевле. Нет, знали, что Гирш Раббани странный человек. В иудейском квартале знали, что он с молодости пишет летопись событий, случившихся при нем, на его памяти; знали, что у него хороший голос; когда надо было работать не с молотком и гвоздями, а с иглой и шилом, он громко пел то протяжные песнопения иудеев, то веселые франконские песни, и было приятно слушать его. Знали также, что он иногда говорит умно и интересно. Знали также, что в молодости он был отчаянным парнем, ни одна драка не обходилась без него, на пальцах носил он железные кольца, чтобы ударять сильнее. Теперь было ему уже лет тридцать, и уже не было в нем той прежней молодой отчаянности. В христианской же части города говорили, будто Гиршу Раббани известны какие-то тайны колдовства, но какому христианину еврей, а особенно еврей со странностями, не кажется чернокнижником…
Элиас пошел к дому Вольфа и по дороге как раз проходил мимо мастерской Гирша Раббани. Тот жил бедно, к помещению тесной мастерской были у него пристроены две каморки. Сейчас дверь была широко отворена, а темные, давно не беленые и не штукатуренные стены обвиты весело топырившимися листьями плюща, стены были глухие, без окошек, окна выходили в тесный внутренний дворик, где едва умещались крохотный огород, в котором Кейла, жена Раббани, выращивала репу и салат, да одно стройное деревце с продолговатыми листочками и тонким стволом. Раббани сидел у самой двери и на этот раз не пел, потому что стучал молотком по каблуку башмака, насаженного на какую-то железяку. Но заметив приближающегося Элиаса Франка, Гирш Раббани отложил молоток и поднялся. Был он худой и довольно высокий, в короткой кожаной куртке и длинных, на восточный лад, широких штанах, на голову намотал он темно-пестрый кусок легкой ткани; темные глаза поглядывали зорко, будто привыкли глядеть далеко вдаль. Еще в ранней молодости Гиршу Раббани изуродовали лицо в какой-то драке, и теперь оно виделось даже страшноватым, с этим бесформенным щербатым большим ртом, расплющенным носом и свороченной скулой. Но смуглота, сильная и темная, черные усы и умное пытливое выражение лица скрадывали это уродство.
Гирш Раббани остановился в дверном проеме. Жена его, сидевшая подальше от двери и вощившая нитки, быстро встала и ушла за занавеску, была она маленькая и худенькая.
Раббани оперся обеими ладонями о резные планки, окаймлявшие дверной проем.
— Эй! — гортанно окликнул он, — Эй, друг-судья, как живется твоему сыну, здоров ли он?
Элиас уже заметил, что все, кому доводилось видеть его мальчика, восхищались ребенком. Но этот Раббани откуда мог знать об Андреасе, Вольф что ли сказал? И когда? Во всяком случае, как-то забавно выходило. Элиас улыбнулся и ответил:
— Благодарю. Думаю, сыну моему живется неплохо, и он здоров.
— Вот и хорошо. Пусть Бог сохранит его для нас! А подарок в конце концов достанется женщине достойной.
Элиас кивнул, снова улыбнулся, пожал плечами и пошел дальше. Но пройдя немного, подумал о последней фразе сапожника. Что за намек? О каком подарке идет речь? Уж не о той ли серебряной сахарнице и паре надушенных перчаток, что его дочери передали для Елены? Но как может сапожник об этом знать? И что же он хочет сказать? Елена — недостойная женщина? Нет, глупо задумываться над словами чудака, исполненными ложной многозначительности. Глупо. Что же теперь, бежать назад и спрашивать, что он имел в виду? И в ответ получить еще кучу пустых слов, неясно о чем говорящих? Элиас усмехнулся.
* * *
Вольф все еще жил в своем большом доме, но жилище его было порядком запущено. В сущности, жилым оставался лишь второй этаж, на первом окна и комнаты были заколочены, и темная винтовая лестница вела на второй этаж мимо этих заколоченных дверей и окон.
Вольф обрадовался гостю. Лежал Вольф в своей комнате на низкой широкой кровати. Видно было, что он недомогает, то и дело он кашлял. Рядом с постелью стояла оловянная миска, куда он сплевывал мокроту. В комнате тяжело пахло больным телом.
Элиас присел рядом с кроватью на маленький круглый стул. Слуга, отворивший ему дверь, пошел звать хозяйку. Из этой грустной комнаты больного хотелось поскорее уйти. Ясно было, что Вольф — человек слишком желчный, и потому любые утешения воспримет как нарочитые и даже издевательские. Элиас также догадался, что в этом доме его не накормят ужином; и даже не из скаредности или бедности, а просто чувствовалась какая-то странная замкнутость, затворенность.
Элиас, пытаясь отвлечь и развлечь больного, принялся рассказывать о нескольких тяжбах торговцев, которые ему пришлось сегодня разбирать. Вольф действительно отвлекся от своих болезненных ощущений; когда Элиас вот так спокойно рассказывал ему самые обыденные происшествия, это словно бы возвращало Вольфа к жизни. Теперь даже самое обыденное и скучное казалось ему ценным, ведь это все же была жизнь, а он чувствовал, как болезнь медленно и неотвратимо выталкивает его из жизни. Хотелось вцепиться в отчаянии ногтями и не уходить, не уходить! Но не было ясно, во что же вцепиться…