старался смотреть на таявший на пальто снег, что ещё валил на улице, когда Роман возвращался с гостиницы с заветными ключами в кармане, но взгляд тянулся под плотную вязку свитера, скрываюшую её голое плечо.
«Вот правду говорят, что у мужиков одна извилина, причём напрямую соединённая с простатой, — вздохнул он. — И натянута она как струна. И вибрирует, дёргает в одном и том же месте на любой раздражитель. Разозлился — хочется секса. Расстроился — дайте два! Счастлив — кружите меня полностью и желательно в коленно-локтевой и без разговоров».
— А ты веришь в судьбу? — смахнул он с рукава капли.
— Я ни во что не верю, — поправила она залом на его пальто. — Ни в бога, ни в чёрта, ни в Деда Мороза, ни в знаки, ни в судьбу, ни в гороскопы, ни в любовь. И ничего не боюсь потерять. Поэтому ни от чего в этой жизни больше не отказываюсь. Ни от выпивки, ни от сигарет, ни от вредной еды, ни от мужчин. И мне глубоко всё равно сколько у тебя жён, любовниц, детей, денег на банковском счёте и позволяет ли тебе вероисповедание просто взять и сказать: «Давай переспим!» Только не смотри на меня так тоскливо.
— Всегда есть что терять, просто этого не понимаешь, пока не потеряешь, — усмехнулся Роман, отводя глаза. И не сказать, что ему было неловко, что она его так легко прочитала. Но стало даже немного обидно, что он тайно подготовился, задумав её соблазнить, а оказывается выглядел как пёс, виляющий хвостом.
— Мне — нет! — отключила она музыку. — И ты даже не представляешь себе какая лёгкость и свобода появляется в жизни, когда нет больше ни одной причины себе в чём-то отказывать. Я не боюсь ни тюрьмы, ни сумы, ни случайных связей.
— А, например, боли?
— Боль — моя подруга. Бессонница — моя сестра. Дорога — моя спутница.
— Куда же ты едешь?
— И хотела бы я сказать: куда глаза глядят, но уже нет. Уже домой.
Он молча протянул ей ключи от номера. И она молча взяла.
Закинула на плечо сумку и, покачивая бёдрами, вышла в снег, в темноту, в неизвестное, в свою свободу с горьким оттенком обречённости, и в неверие со привкусом разочарования.
Он дал ей двадцать минут. Больше просто не смог высидеть. И постучался в дверь номера, волнуясь, как пацан.
Она открыла почти сразу. И он ждал, что в халате. Но ещё больше он ждал, когда сможет прикоснуться, приникнуть, припасть к тому, что скрывалось под грубой вафельной тканью: выступающие рёбра, маленькая грудь с торчащими сосками, костлявые ключицы.
Её тщедушное тело, истончённое худобой — он в жизни не видел ничего более прекрасного.
Её гибкое, послушное тело, что он вколачивал в кровать как ополоумевший кролик. И не мог ни оторваться от её жадных губ, ни остановиться, раз за разом кончая и тут же возбуждаясь вновь.
— Закажем чего-нибудь в номер или спустимся поедим?
Обессиленный, опустошённый, словно вычерпанный до дна, растянувших на влажных от его пота простынях он чувствовал такую лёгкость, словно воспарил над бренным миром и слышал её голос откуда-то с грешной земли.
— Закажем, — он даже не открыл глаза.
— Уверен, что в такую погоду в переполненной гостинице ещё работает обслуживание номеров? — скрипнула кровать, когда она села.
— В люксе работает, — почти наощупь нашёл он на тумбочке папку с меню. — Выбирай!
— Мне самое дорогое, — улыбнулась она, не открывая папку. — И шампанское. Я от него становлюсь такой затейницей.
— А я таким идиотом, — поднялся он на локтях.
— Значит, бери два. Идиотов я люблю даже больше чем ворчливых зануд, которым мешает моя музыка.
И пока, взяв бокал за тонкую ножку, она пила шампанское и курила, затягиваясь между глотками, он, не в силах отвести от неё взгляд, не в силах проглотить заказанный кофе, вдруг и понял, что именно в ней заставляло его сходить с ума.
Надлом. Не просто трещина. Не сломанная ветка. Не обнажённая, ободранной кожей, кора. Она была словно развалившийся пополам ствол дерева, что запал в память с детства. Ствол любимой дедушкиной яблони, в которую попала молния. Его было уже не срастить, не склеить, не подвязать, не спасти. До самой земли обнаживший истекающую камедью сердцевину, он так и стоял черствея, чернея и засыхая, осыпая на землю так никогда и не созреющими на нём яблоками, пока у деда, наконец, не поднялась рука его спилить.
«Дерево надежды, стой прямо!» — написала в своём дневнике Фрида Кало.
И эта худая женщина, без имени, которое Роман так и спросил, без прошлого, без будущего была одновременно и Фридой в клубах опиумного дыма, и Айседорой Дункан с босыми израненными в кровь ногами, и Юдифью, обезглавившей Олоферона, и Евой, соблазнившая Адама. И яблоней, расколовшейся пополам.
Женщина! Во всём её безумии и совершенстве.
— Хочешь, я тебе погадаю? — усмехается она на его шалый взгляд.
Отставляет бокал. Тушит сигарету.
— Ну, рискни. Что дать? Руку, чашку с кофе, кошелёк?
— Я гадаю по губам.
— Правда? — отставляет он чашку с кофе. — И как же это?
— Просто. Наклонись, — подзывает она пальцем. И когда он послушно, улыбаясь, приближает к ней лицо, обвивает его шею руками и целует.
Совсем не так, когда она отвечала на его поцелуи. И не так, когда их тела диктовали ритм и эту потребность слиться губами.
И, если бы он знал, успел бы отодвинуться, уклониться от её пророческих губ, но вместо этого ответил. Обхватил её затылок рукой и не оставляя путей к отступлению ответил на этот далеко не невинный, обжигающе-острый, воспалённо-лихорадящий, болезненно-голодный поцелуй, словно он был последним мужчиной в её жизни.
Вкус её шампанского смешался с запахом его кофе. Запах её духов с колкостью его щетины. И её мягкие податливые губы вызвали не спазм внизу живота, а невыносимую тесноту в груди, когда чувствуя, что ещё чуть-чуть и он поймёт о ней что-то самое важное, он отстранился.
— Всё. Теперь я знаю о тебе всё, — улыбнулась она.
— Серьёзно? — чувствуя, как сбилось дыханье, и лишь бы не поднимать на неё глаза, посмотрел он на свою руку. Нет, это запить нужно чем-нибудь покрепче.