— О, я буду все это вспоминать, когда вернусь в Лондон, — вздохнула я.
Мы сели на камень, и, будто ниоткуда, появились пони, кобыла с двумя жеребятами. Шерсть кобылы была темной и блестящей, а у жеребят — светлее и пушистее. Немного дальше еще пара жеребят, серых в яблоках, сосали светло-серую мамашу. Грациозные позы у них получались совершенно естественно.
— Кстати, я не шутил, — вдруг сказал Адам. — Забудьте прошлый вечер. Это была безумная мысль. — Он вытащил из кармана яблоко, и темный пони подбежал к нам и стал есть из его руки. Он продекламировал: — Стань выше, стань прямее. Приходилось слышать, как он это поет?
— Колин? — удивилась я. Я очень мало знала поп-музыку, но эту песню пел точно кто-то другой.
— Это неважно, — засмеялся Адам, — если песня хорошая, а у них есть собственное шоу, они ее вставляют в репертуар. У Колина было шоу в прошлом году, там он ее и пел. Есть о чем подумать.
Я как раз и подумала. Похоже на «сороку-воровку». И мою сказку про льва присвоил. Не то что я была так глупа, чтобы огорчиться. Просто это… просто это совсем не то, что самому делать свои собственные фото, свой твид, выдумывать свои узоры.
— Вы слушаете? — Адам положил мне в руку яблоко. — Смотрите, чтобы она им не завладела. — Он кивнул в сторону первой кобылы. — Она не прочь поживиться чужим.
Поживиться чужим, звучало у меня в ушах, пока я отпихивала «мамашу», чтобы угостить ее застенчивого отпрыска.
— В местах вроде этого в голову могут прийти самые устаревшие представления насчет «стать выше», — сказал Адам. — Самое странное, что когда мне в последний раз этого хотелось, вы тоже были рядом. — Он замолчал, и я подумала, что он может слышать, как колотится мое сердце. Я сама ничего больше не слышала, да и не видела — «мамаша» подобралась и ухватила остатки яблока, а я даже не заметила. — В тот вечер, когда мы ходили слушать кантаты.
— Сто тридцать третью и двести девятую, — мечтательно сказала я, и он посмотрел на меня.
— Тогда у меня было тяжелое время. В тот вечер я хотел просить вас вернуться. Я… — он помолчал. — И все же не стал. Вы не думали, почему?
— Может быть. Я знала, что это не мое дело.
— А Камероны — не мое. — Адам вытащил третье яблоко. — Они перестали быть моим делом восемь лет назад. Тогда я не мог с этим примириться. Я не мог примириться с этим два с половиной года назад. Не мог примириться прошлым вечером. А теперь могу. И хочу, чтобы вы это знали. Вот и все.
— Спасибо, — сказала я, не зная, как выразить свои чувства, и добавила: — Если вам когда-нибудь потребуется рассказать об этом и я смогу быть полезной, надеюсь вы мне позволите.
— Тут почти нечего рассказывать. — Он все еще не сводил глаз с робкого жеребенка. — Колин и я вместе учились в музыкальном колледже в Лондоне. Он очень часто бывал у меня дома. Тогда мы жили в Стритеме. В конце учебы они сказали мне очень вежливо, что мне никогда не стать хорошим музыкантом, и с каждым годом я все больше убеждаюсь, насколько они были правы. — Маленький пони, раздувая ноздри, добрался до яблока. — И для меня это значит все меньше и меньше. Мне нравится работать с хором. Кстати, у нас сегодня вечером репетиция, приходите, если захочется. Лейтон находится в полутора милях за Торкомбом.
Он замолчал. От овечьей тропки слышались топот бегущих ног и перекликающиеся голоса. Вспугнутые пони галопом ускакали прочь. Мужской голос крикнул:
— Повнимательней, Анни! Лучше держись тропинки. Йен! Будешь ты смотреть себе под ноги?
И Йен прокричал в ответ:
— Папа, ты просто толстый! Ты не умеешь бегать!
Трое Камеронов вырвались в открытое место, шумные и энергичные, как всегда. Йен, бежавший спиной вперед, зацепился за камень и уселся. Он было покраснел, но едкое «глупый увалень», сказанное отцом, снова вызвало у него приступ смеха. Он катался по земле, пока я не поставила его на ноги. Кроме того, что трава местами была влажная, с ней попадался навоз.
— Хорошо, что они мне нравятся, — объявил их отец, — а то бы я свернул им шеи.
— Я думала, вы поехали в Торквей, — сказала я.
— А, так и знал, что вы будете разочарованы, — на полном серьезе ответил он. — Туда не стоило ехать. Негде было даже поставить машину. Все забито бампер к бамперу.
«Разочарована» было ужасно похоже на правду. Так умиротворяюще было наблюдать за Адамом и пони. Теперь опять воцарился хаос, тот вид хаоса, какой несколько часов наблюдения научили меня отождествлять с семьей Камеронов, во всяком случае с мужской ее частью. Руфь была спокойна. Она взяла за руку Адама и ушла с ним посмотреть на пони.
— И ты иди. Посмотрим, сможешь ли ты их поймать, — сказал Колин сыну.
— А ну их. Что мне эти пони, — отозвался Йен.
Вчера я подумала, что нашла ахилесову пяту Йена Гордона Чарльза Камерона, и теперь была в этом уверена. Все же я бы ему больше сочувствовала, если бы он не решил вдруг обратиться в точную копию своего родителя в части если не мелодичности, то хотя бы громкости:
И часто в сумерках бродииить
По славным Клайда берегаам!
Я решила, что так мне и надо. Это уж точно продемонстрировало, что декорум был гораздо важнее, чем я считала за ленчем. И что семейная скромность привлекательнее семейной гордости.
— Дебора, угадайте, что я сейчас делаю. — Он выводил что-то в воздухе. Я устало покачала головой. — Я подписываю автограф. Он сегодня подписал один. Вы видел?
Я сказала:
— Нет, — холодно, неодобрительно, да еще и неправду.
— Как жаль, — заметил Колин Камерон с совершенно серьезным видом. — У меня это очень хорошо выходит, но не получается практиковаться так часто, как следовало бы!
Мы добрались до отеля только с одним приключением — наткнулись на очень маленького жеребенка, сидевшего в папоротниках. Он необычайно широко зевнул, и фотографировавший все по дороге Колин щелкнул его в этот момент. Побагровевший Йен хотел их обойти, но я его поймала.
— Он говорит: «чи…иж», — быстро сказала я.
— Чиж? — эхом отозвался он.
— Чиж, — сказала я, щекоча ему шею.
Раздался еще щелчок, но когда я оглянулась, Колин уже прятал камеру в футляр. Что же в этом ребенке было такое, что так приворожило меня, размышляла я, когда мы пошли дальше. Десять минут назад я готова была убить его; теперь, когда мои пальцы пробегали по золотистой загорелой ямке сзади на шее, все было забыто.
Ему еще не было «шесть и три четверти», но отец сделал его мужчиной в доме, и я думала, что хоть и маленький, но он понимал это. Вот почему ему было немыслимо бояться, если Руфь не боялась. Так что он старался скрыть это, вытворяя первое, что приходило в голову. Так же как и его отец. Так ли сильно это отличалось от моего «Пожалуйста, Господи, пусть я всегда-всегда буду любить папочку. Аминь»? Я была на двадцать лет старше и все еще говорила это.