не ежесекундно. Иногда я их раздражал, ворчал, не выполнял обещаний, напивался вина. Но они любили меня, и я благодарен моей семье. Я горжусь ими. И мне не грустно.
Теперь я буду стоять здесь и щелкать кнопкой калькулятора, чтобы знать, что еще жив. Пусть клацает как мой прощальный гимн.
Я любил жить, и не видел…»
Тот еще раз пробежал текст.
Не видел… Ненависть и прочее всякое… Выходит, что Тот ее ненавидел по временам. Любил, да! Но, и ненавидел… Вот почему она исчезает.
Он вырвался из магазина, побежал по скользкому шоссе домой. Хотя бы успеть! Хотя бы успеть! Хотя бы услышать ее голос. На прощанье…
Он пробежал аллею белых плакучих ив и ворвался в свой пустырь. Вот и дорожка, вот и дом, а вот и… луч. Блеснув бледно в окнах, вспыхнул снежно-белый луч, выстрелившись до небес, и растаял в никуда.
– Не-ет! – закричал он и, споткнувшись на быстром скользком бегу, упал в снег. Вскочил, прихрамывая вбежал в дом. Гирлянды, шары, новогодняя елка. А вот ее одежда… У стены с его фотографией в рамочке.
– Прости-и, – он свалился на пол и прижал к лицу рукав ее платья, все еще теплый ею. – Прости меня… Я не должен был…
Теперь он снова единственный человек на земле, самый богатый, самый что-угодно. И самый несчастный.
Она вернулась на небо, наверное, горько и разочарованно растаяла там в своих облаках сирени. В целой коллекции разных оттенков.
Он накопил в ней вспышками ненависти эту прозрачность. Он хотел жить для себя… А она… Она нет. Она находила для него оправдания, принимала таким, уж какой он есть.
– Прости… – бормотал он, и его слезы капали на пол. – Я оправдываю тебя. Ты просто хотела жить, хотела любить, и хотела дарить жизнь нашим детям. Ты была настоящим хорошим человеком, который не смотрел насквозь… Прости… Я принимаю тебя и прощаю тебе все. И всегда буду…
– И я прощаю тебя, – донеслось откуда-то из пустоты.
Тот вздрогнул: невидимая она стояла где-то рядом.
– Прости меня, – повторил он в эту пустоту. – Я принимаю тебя такой. Я оправдываю тебя и очень тебя люблю. И я вижу тебя.
Она и вправду проявилась четче и яснее. Он обнял ее еще невидимую, еще не теплую, еще не пахнущую собой, но уже вернувшуюся с небес.
– Прости меня…
– Прощаю. И ты меня прости.
– Прими меня.
– Принимаю. И ты меня прими.
К утру она уже полностью восстановилась, и даже ее розоватый румянец подернул нежные улыбчивые щеки.
– Выходит, нужно самому искать оправдания для тех, кого невзлюбишь по временам, – проворковала она, сидя у него на коленях.
Он, мягко утонув в любимом пышном кресле, покрытом шерстяным махровым пледом, задумчиво вглядывался в прыгающие кончики пламени, уютно танцующие в камине. Оранжевый свет огня плясал на стенах, на кресле, на ее волосах, и синий свет зимнего утра падал на стены, на кресло и на ее волосы.
– Выходит. Удивительно только, как медленно накапливается ненависть и как быстро ее разрушает прощение, – он глотнул красного вина, разлитого по случаю нового праздника. – Смотрю на вино и вспоминаю соседа. Я ведь его недолюбливал. А ведь мог и принять.
Она удивленно взглянула в его лицо и вспорхнула из его объятий, не выпуская из рук руки:
– Ты имеешь ввиду, что мы сейчас можем пойти и… попробовать вернуть соседа?
– Да, – ответил он, встал и направился в переднюю: – И захвати для него теплую одежду. Зима, ему будет холодно.
Они вышли на улицу. Поверх серебристых ив на них с надеждой смотрел грустный и одинокий Город. А они смотрели на него. Предстояло много работы.