Гешка долил в стакан.
— Сможешь ли сам-то?
— Смогу. — Он снова зажал рогульками стакан, придерживая его левой культяпкой. Поднес к губам. Пил долго, мелкими глотками, локти судорожно вздрагивали, и шея напряглась и покраснела, взбугрилась жилами вен. Выпив, чуть не выронил пустой стакан
из культяпок.
— Ишь ты, едрена корень! — Гешка засмеялся.— Вино пить можешь, значит, толк будет, не пропадешь.
Он ловко поддел вилкой огуречный кругляш и подал его Федору:
— Закусывай.
Кормил Федора квашеной капустой и огурцами. Капуста похрустывала на зубах, и
неприятное ощущение сивушности моментально исчезло. Голова слегка закружилась. Одну порцию еды Гешка бросал вилкой в рот себе, другую — Федору.
— Может, повторим? — предложил он гостю и, не ожидая согласия, налил по второму стакану.
От второй порции Федор изрядно захмелел. Чувствовалась усталость, нервная перегрузка давала о себе знать. По всему телу разлилась размягчающая теплота. Он сидел и молчал, а Гешка без умолку рассказывал:
— Братец ты мой, я в плен попал. Там, в лазарете немецком, и ногу оттяпали. По самое некуда. Потом меня в лагерь спихнули. Ну, по лагерям и болтался. Работать не работал — нахлебником был у них. Но хлеба-то лагерные, сам знаешь, не сладки — остались кожа да
кости. И взяла меня к себе одна бабешка: выклянчила — и отпустили. Пожил я у ней с полгодика, да и домой подался. И вот, как видишь, дома, у жены под крылышком. И, когда освободили нашу деревню, пенсию схлопотал, получаю ерунду пустяковую, а жить надо. Съездил в Иваново, ситцевый город такой есть. Раздобыл ситцу метров с полсотни — и на Кавказ махнул. Там все на сухофрукты обменял — и обратно в Иваново. Дорога бесплатная. Туда — ситец, обратно — фрукты, лавровый лист. Бизнес прибыльный, и житуха — во! — Гешка поднял прокуренный палец, прищелкнул языком и, свирепо посмотрев на жену, приказал: — Неси еще заветную!
— Может, хватит? — предложил Федор, но Мария вышла на кухню.
— Принесет,— не унимался Гешка. — Гульнем как следует, так, чтоб чертям было тошно. Гульнем?
Федор молчал. В голове крутились хмельные мысли. Он хотел сказать Гешке что-то важное и значительное, но не мог. Хотел спросить про жену, что и как. Мысли обрывались, путались. Он слушал Гешку, а думал о другом. Настя преподнесла загадку. Он хотел забыть обо всем. И тоже не мог.
А Гешка между тем продолжал без умолку:
— Не пропадешь и ты, Федюха! Без рук оно, конечно, плохо, но деньжищи заграбастывать и культяпками можно. Да еще какие! Гляди, у тя подвесок-то на груди — иконостас настоящий, хоть молись. Три ордена, две медали. — Он провел пальцами по груди Федора. Ордена и медали зазвенели. — Звон-то какой! Малиновый. С таким иконостасом озолотиться можно.
Он хохотнул заливисто, взмахнул руками, словно хищная птица крыльями, шлепнул по Федоровой спине ладонью:
— Со мной, брат, не пропадешь. Я все ходы и выходы знаю. Давай подадимся на железку, в поездах будем разъезжать. Я шапку понесу, а ты: «Подайте, гражданы, христа ради, инвалиду...» И рублики, а то и трешницы посыпятся дождиком. Ты думаешь, стыдно? Это споначалу, а потом и стыд улетучится. А народ у нас добрый, жалостный. Особливо матери, у которых сыновья на фронте погибли, или вдовушки-вековухи. Глянет иная на твои култышки, на ордена — слезьми обольется, глядишь, не то что трешницу, пятишник подаст. Одна — рубль, другая — три, а за день-то, гляди, сколько наберешь.
— Нет, я на это не способен, Геша.— Федор хмельно тряс головой, стыдливо морщился. — Нет, нет.
— За Настину юбку держаться надумал? Ну, дерись, держись. Посмотрим, что у тя получится.
— Люблю ее, Геша. Сильно люблю.
— Люби, люби. Да вот она тебя, видать, разлюбила.
Федор насторожился. К чему это клонит Блинов? Что он знает?
— Куда ты ей такой нужен? — продолжал Гешка.— Увечный, безрукий? Поди, другого кавалера завела?
— Кого ж? Скажи, если знаешь.
— И скажу. В партизанах у ней там немец какой-то был.
— Это ты зря, Геннадий. Какие в партизанах немцы?
— Были, говорят, и немцы. Те, что супротив Гитлера... А?
— Это уж дудки. Не верю я этим побасенкам. Не верю!
— А кто ей крыльцо ладил? Знаешь об этом?
— Откуда ж мне знать?
— Вот и наматывай на ус. — Гешка загоготал, запустил пятерню в рыжие волосы. — Есть тут один плотник такой. В партизанах был, но сердечко у него начало шалить, когда отряду туго было. Так вот он по женской части настоящий мастак. Эй, Марья,— позвал Гешка жену,— расскажи-ка рогоносцу, как Костя Сапрыкин красивым вдовушкам головы вскруживал.
Марья показалась из-за двери, зыкнула на мужа:
— Нашел, о чем спрашивать! Иди у самого и спроси. А Федора не мучай. У него и так на душе кошки скребут. Не терзай человека!
— Ну что, давай договаривай, чтоб ясно было,— потребовал Федор и строго посмотрел на Блинова.
На Гешкином лице расплылась неприятная улыбка. Глаза, серые и пронзительные, в каком-то сатанинском прищуре, тоже смеялись.
— Бабе поверил? — выдавил два слова Гешка и злобно выбросил плевок в дальний угол. Помолчал и добавил:— Живи, как хошь,— твое дело. Но смотри, как бы она, твоя красотка, тебе подарочек не принесла. Люди-то что говорят?
— А что? — насторожился Федор.
— Поживешь — узнаешь.
Беспокойно стало на душе у Федора. Он хотел что-то сказать Гешке, сказать о том, что с Настей все уладил, что простил ее,— хотел сказать, но ничего так и не сказал. Гешкины слова вертелись в голове, он не мог избавиться от навязчивых раздумий, почти не слушал Блинова, механически, по инерции поддакивал ему, во всем соглашался. Пил самогон, пьянел. Сидели они допоздна, а как легли спать — потом не мог вспомнить.
Федор проснулся рано и не сразу понял, где находится. Лежал на полу, под голову была подброшена подушка. Голова разламывалась. Во рту было гадко, и хотелось пить. Федор смотрел в потолок, оклеенный старыми, уже пожелтевшими от времени газетами, и в душе проклинал себя за вчерашнюю выпивку. «Нет, так не годится,— думал он,— недолго и под откос пойти. А скатишься, упадешь — подняться трудно будет. Да и вообще можешь не подняться — пропадешь ни за что А узнала бы Настя, что напился до такого скотского состояния, что подумала бы?» Воспоминания о вчерашнем дне возвращались отрывочно, спутанно и непоследовательно. Вспомнил, что Гешка непочтительно отзывался о женщинах, что-то нехорошее говорил о Насте. А что? Припомнить Федор не мог. Виновата ли Настя? Возможно. Она и сама призналась в своей вине. А в чем виновата — Федор так толком и не мог понять. Может, виноват он сам. Когда лежал в госпитале, долго не писал жене писем. Боялся. Написал всего два письма. Не исключено, что не дошли до адресата. А может быть, и получила, а теперь говорит, что не получала, чтоб себя оправдать. А если не получила? Решила, что он, Федор, умер, пропал безвестно, а раз сгинул — ждать некого. И подвернулся другой. Так кто же? Кто это мог быть?! Федор, как ни напрягал память, вспомнить не мог. Ведь Гешка намекал, что кто-то крыльцо чинил. Ага, теперь вспомнил — Костя Сапрыкин. Костя, Костя... Это тот Костя, что живет в Ивановском, мальчишка желторотый? Теперь, поди, подрос. Нет, Костя тут ни при чем. Не могла же Настя с каким-то сопляком любовь крутить. Не могла...