Я больше не знаю, кто я.
Это сложно. Особенно у порога смерти. Искусав губы, боли все равно не чувствую. Кровь рваными струйками стекает по подбородку. Я собираю ее грязными пальцами. Потом слизываю шершавым языком, на котором оседает пыль. Она хрустит под зубами. Соль заполняет рот до краев. Раньше я думала, что кровь противная, а однажды она стала для меня сладкой. Теперь же я уверена — она соль. Соль, которая является вкусом жизни.
Соль — медленная смерть.
Нет. Не так.
Соль — верная смерть.
Я в этом убедилась.
Наверное, я больше просто не способна этого сделать. Чувствовать. Почему?
Это вопрос начал меня мучить три тысячи пятьдесят два вдоха назад. Ответ где-то внутри. Я знаю это. Только вот никак не могу отыскать нужный файл. Возможно, все случилось, когда я только согласилась на это путешествие. А может, немногим позже. Когда впервые попробовала чужую жизнь и меня вырвало. Нет. Может тогда, когда позволила ЭТОМУ поселиться внутри?
Я не знаю правильный ответ.
И это пугает.
Это единственное, что меня пугает.
Ведь я все решила. И не жалею, что поступила именно так. Наверное, это станет моим последним и единственно верным решением.
Только вот я больше не знаю, кто я…
Сто три тысячи шестьсот восемьдесят минут я не касалась человека. Пальцы ноют. Скучают по ощущению тепла и структуре чужой кожи. Я никогда не думала, что буду настолько сильно изнемогать, лишенная возможности дотронуться хоть до кого-нибудь. Я перепробовала пальцами каждый сантиметр земляной утробы, где нахожусь. Порода рыхлая, уродливая, грубая и крошится от любого касания.
Мой дом — яма. Глубиной в несколько десятков метров. А шириной в половину моего роста. Не могу позволить себе даже выпрямить ноги.
Я перестала их чувствовать сто вдохов назад.
Теперь даже это не беспокоит.
У меня нет ничего, кроме маленькой записной книжки, которую привыкла прятать в бюстгальтер. Прямоугольная, из мягкой черной кожи, с пожелтевшими листками — она единственное хранилище моей тайны.
— У тебя будет время искупить свой грех, — сказали они.
— Ты сдохнешь не как чудовище, — сказали они.
— Смерть очистит твою душу, — сказали они.
Они — Инквизиторы большой земли.
Попалась я на рассвете, когда вышла из дому, чтобы проверить, не возвращается ли Он. Его не было.
Инквизиторы набросились на меня вшестером, приволокли в Чистилище и кинули в утробу земли. За нечто, что стало частью меня. За нечто неподвластное мне.
Никому нет дела, что я не хотела ЭТОГО внутри себя.
Никому нет дела, что я сопротивлялась до последнего, пока ЭТО не подчинило мое тело и разум полностью.
Никому нет дела.
Прижимаю записную книжку к груди, она настолько маленькая, что я почти не ощущаю ее вес в ладони. А может все дело в том, что я почти перестала чувствовать пальцы?
Здесь холодно.
Сейчас день.
Но перед глазами сгущаются сумерки.
Я подношу записную книжку поближе, жмурюсь и стараюсь разобрать собственный почерк. Буквы и цифры не слушаются, разбегаются и тонут в тумане.
На мгновенье мне кажется, что я забыла, как это делается. Как люди читают?
Бросает в дрожь.
Пожелтевшие от времени листки — теплые. Наверное, потому что я согрела их старательным дыханием. Паром он клубится изо рта и оседает на страницах.
Я так долго стараюсь вспомнить буквы, что у меня получается:
«Мне не забыть его глаза. Холодные, темно-серого цвета, они глядели так, что я невольно вздрагивала и краснела. Его глаза горели неистовой жаждой и… голодом. Никогда не забуду их. Так получилось, что именно этот взгляд будет преследовать меня чертову бесконечность. Так получилось…».
А еще я не знаю, кто я.
Но ведь это уже неважно?
— Твоя очередь, Марта. — Сказал Данил.
Голос наполнился твердостью и непоколебимостью, а глаза — хитринкой. Будто он подбивал меня на какой-то опрометчивый, и даже постыдный поступок. А не всего лишь на то, чтобы я включилась в игру. На кону, правда, стоял слишком серьезный приз. И от осознания этого у меня тряслись поджилки.
Данил предлагал сыграть в некоторое подобие русской рулетки.
На острове не было колпачков и пистолета. Поэтому мою судьбу должно решить другое. Менее угрожающий, на первый взгляд, предмет.
Пауза затянулась.
Данил прищурился, молча протянул мне руку.
Его ладонь была в два раза больше моей. Кожа, цвета выдержанных сливок, выгодно оттенялась светом полной луны. Я задержала взгляд на крепких, длинных пальцах, ровных, аккуратно подстриженных ногтях и удивилась. Как ему удалось сохранить руки чистыми? От моего маникюра давно осталось лишь приятное воспоминание. Некоторые ногти я сломала еще в первые дни пребывания на острове, а некоторые сгрызла, поддавшись волнению.
Мужчина сжимал в кулаке две веточки. Неровные, темные кончики приковывали к себе взгляд. Я знала, Данил срезал их с ивы. Не могла себя заставить перестать смотреть на грубый срез, который обнажил светло-зеленую плоть дерева и теперь сочился прозрачным соком.
В горле пересохло.
Я сглотнула.
Всего две веточки. Длинная и короткая. Жизнь и смерть.
Чувство неизбежности сковало сердце. Оно перестало бешено колотиться, гулом отзываясь в груди, насторожилось и даже замерло на мгновенье. На бесконечно долгое мгновенье, что я успела испугаться — не остановилось ли оно…
Слабый толчок в грудь низверг эти страхи. Сердце сбилось с ритма, встрепенулось и камнем рухнуло ко дну. Но все же продолжало биться.
Тянуть дальше было некуда.
Данил не подталкивал к решению. Он просто выжидающе смотрел на меня. Я плавилась под этим взглядом. Было в нем что-то такое…
Дикое.
Уверенное.
Звериное.
То, что всегда бесповоротно заставляло меня пасовать.
Данил не подталкивал меня физически. Ни одна мышца не выдала нетерпения, что, я знала, уже накопилось в его теле. И зудит, зудит, зудит изнутри. Ведь, наверняка он жутко хотел от меня избавиться. Одногруппник давил морально. Молчанием и этим странным взглядом из-под густых бровей.
Я должна была сделать добровольный выбор.
Все это знали.
И как бы ни хотелось его совершать — дальше тянуть время не представлялось возможным. Я протянула руку и замерла на полпути, наблюдая, как сильно побелели и подрагивают пальцы в тусклом отблеске луны.
Никогда не отличавшаяся робким характером — я дрожала. Не знала, что будет так страшно сделать выбор. Может, последний в жизни.