Тёмная Вестница
Глава 1, банкротство
Суббота, 29 августа, Грань Эль
Красные бумажки были повсюду. На рамах картин, на антикварных вазах, на столах и на каждом стуле в моём трёхэтажном доме – «Изъято», «Изъято», «Изъято».
Я смотрела в зеркало, на зеркале тоже был красный прямоугольник с печатью банка «Джи-Финанс», сегодняшней датой и моей фамилией, унизительно сокращённой для межмирового паспорта – эль'Хирн. Ниже была графа «оценочная стоимость», там была сумма в межмировых единицах, ниже графа «фактическая стоимость», пока пустая.
«Пока.»
Завтра суетливый менеджер нацарапает там кривые цифры, сделает отметку в одной из своих залапанных бумажек, и распорядится уносить. Двое грузчиков, не говорящих по-эльфийски, подцепят бесценный антиквариат специальными поясами, поднимут и покосолапят отсюда вон, и мы больше никогда не увидимся. Ни с грузчиками, ни с антиквариатом, ни с менеджером. Всё кончится завтра.
Красные бумажки облепили комнату, похожие на тропических бабочек, я видела их в зоопарке – чёрно-алый рой из тысяч шевелящихся крыльев, усов и лап. Они прилетали из экваториальных широт, откладывали личинки и умирали, а потом из этих личинок появлялись гусеницы и выедали подчистую огромные площади леса, оставляя сухие безжизненные остовы деревьев, как после пожара.
«Завтра.»
Я медленно подняла голову, обводя комнату взглядом – блестящий золотистый шёлк, вышитые райские птицы, драгоценное розовое дерево с перламутровой инкрустацией, мамин портрет в бабушкином платье, красная бумажка в углу рамы.
«Завтра там будет тёмный прямоугольник шёлка, не привыкшего к солнечному свету. И мне будет нечего туда повесить.»
Я достала телефон и сняла мамин портрет на камеру – жалкое подобие великой картины.
«Не чтобы сохранить, а чтобы запомнить. Всё проходит – богатство, знатность, уверенность в завтрашнем дне. Всё. Теперь эта истина со мной навсегда.»
Где-то над головой раздался удар и звон – очередная ваза превратилась в осколки, я сделала музыку громче.
Телефон мне подарили до того, как я узнала о банкротстве, и это случилось на другой Грани, так что красной бумажки на нём не было.
От меня так тщательно скрывали наше бедственное положение, что я начала догадываться только тогда, когда распаковала вещи в своей комнате в пансионе, и увидела в одном из сундуков гору фамильных драгоценностей. В пансионе была форменная одежда, и надевать любые украшения строго запрещалось, поэтому вариантов было только два – либо мама перепутала наш багаж, либо...
Сейчас мои сундуки стояли горой у стены, на них были таможенные пломбы и жёлтые бумажки с надписью: «Детские вещи», их нельзя было продавать, и мама устроила целый театр перед приставами, требуя не тянуть свои грязные ручонки к «детским» вещам двадцатилетней дочери.
Фигура у меня не менялась уже года три, и за эти три года я обзавелась множеством очень дорогих платьев, сейчас уложенных в сундуки с жёлтыми бумажками.
«Это всё поедет со мной в Академию.»
Позавчера меня забрала из пансиона тётя Айну, прекрасная эльфийка, ставшая прекрасной исполнительницей какого-то важного проекта своего важного мужа. Я не вникала в её работу, да и она сама не горела желанием кого-либо в неё посвящать, отшучиваясь в ответ на любопытство. Она всегда привозила мне подарки из других Миров, а я принимала их без вопросов о том, как это согласуется с таможенной политикой нашей Грани – мы прекрасно друг друга понимали.
Она была старше моей матери на полтысячелетия, и называла её «милое дитя», как и меня. Маму это раздражало, меня – нет. Тётя была единственной, кто видел во мне ребёнка. И мы с ней были так удивительно похожи, что со стороны можно было подумать, что я прихожусь дочерью ей, а не своей матери – тёмная зелень волос, светлая зелень глаз, золотисто-оливковая кожа – оттенки совпадали идеально, я могла брать её косметику, она могла подбирать мне украшения, примеривая на себя. Рядом с моей фарфорово-белой матерью, мы с тётей выглядели попугаями из джунглей.
«Мама никогда не говорила, что с моей внешностью что-то не так. Но я видела.»
Ей хотелось, чтобы я была больше похожа на неё, или хотя бы меньше похожа на её сестру. Я видела. Но лично меня моё отражение в зеркале всегда устраивало.
Опустив голову, я посмотрела в зеркало, тусклое старинное стекло приглушало краски, превращая малахитовый в пыльно-хвойный, белые тонкие пряди казались седыми.
Я аккуратно отклеила красный прямоугольник от зеркала и приклеила себе на грудь.
«Оценочная стоимость»? Сколько дадите, господа приставы?»
Позавчера тётя забрала меня из пансиона, сказав, что у мамы не получается выкроить время, и мы поехали домой в шикарном двухместном купе, и всю ночь разговаривали, не сомкнув глаз до самого рассвета – всегда приятно поговорить с умной женщиной. В пансионе для благородных девиц жизнь меня таким не баловала, там культивировали тупость. «Женскую мудрость», как они это называли, или «очарование юности», или «милую наивность», или «трогательную неопытность» – слов много, смысл один.
«Ненавижу пансион.»
В детстве он раздражал меня настолько, что я каждый год изобретала всё новые способы вынудить родителей забрать меня оттуда, но ничего не работало, и со временем я смирилась. Каменная твердыня, вросшая в землю по окна первого этажа, старый замшелый замок, три контура стен, неприступных изнутри и снаружи. Он видел войны, голод, эпидемии и Слияние Граней, в нём были комнаты на все случаи жизни, от свадеб до пыток, мне было нечем его удивить. Оттуда было невозможно сбежать, там блокировались все виды магии, и там служили железные наставницы, закалённые множеством поколений юных бунтарок. Каждую осень там запирали четыре сотни разных девочек, и каждую весну выпускали на свободу четыре сотни одинаковых – эта система была отточена тысячелетиями, и никогда не давала сбоев. Сработала и со мной.
Лет в восемь я перестала угрюмо молчать во время утренней молитвы – я не верила в Великого Создателя, и не собиралась воздавать ему хвалу за хлеб, который оплатили мои родители. За молчание на молитве наказывали лишением десерта, а учитывая, что рацион учениц составлялся с филигранной точностью, позволяющей сохранить юную эльфийскую стройность, небольшое, но регулярное недоедание сказывалось на самочувствии и оценках, с каждым днём всё сильнее сказывалось. Я это знала и понимала, и в какой-то момент продала свой воинствующий атеизм за булочку, трезво рассудив, что не верить можно и молча, а рассказать бессмысленный стишок перед завтраком – не преступление.
А дальше всё покатилось легче и легче – я сдавала позиции в литературе, переставая яростно отстаивать правоту своих любимых книжных героев, и писала в сочинениях то, что учительница хотела там прочитать; сдавала позиции в математике, перестав допытываться, почему же это на ноль делить нельзя, кто запретил, и что случится, если я всё-таки однажды поделю; сдавала позиции в истории, перестав брать десяток учебников разных редакций от разных лет, и сравнивать мельчайшие отличия в формулировках. Я не помню точного момента, когда поняла, что это всё бессмысленно, просто однажды заметила, что перестала это делать, потому что сил оказалось меньше, чем возмущения окружающей несправедливостью.
Я окончательно сдалась в девятнадцать лет, незадолго до выпуска – точно по плану, моя наставница так сказала. Она пригласила меня на чай в свой кабинет, и полтора часа рассказывала обо всём моём обучении, листая папку с моими старыми контрольными и добродушно подшучивая над моими ошибками и категоричностью высказываний. Сказала, что очень довольна своей работой, и что я – один из лучших её проектов. Я не спорила, я вообще уже давно ни с кем не спорила, это всё равно ничего не меняло.