- Да, Ульне.
- Ты ведь не станешь больше убегать?
- Нет, Ульне.
- Или вредить моему сыну?
- Нет, Ульне. Конечно, нет…
- Хорошо, - ее лицо озарила счастливая улыбка. - Я рада… Освальд сказал, что завтра отведет нас в театр. Я так давно не была в театре. И знаешь, я подумала, что мы должны устроить прием. Мальчика пора вывести в свет.
И Марта, вцепившись в увесистый ридикюль, пробормотала:
- Конечно, Ульне… ты совершенно права.
Марта задумчиво перебирала мотки шерстяных ниток. Она вытягивала то один клубок, то другой, вертела в пухлых коротких пальчиках и роняла. Порой мотки падали на розовый бархат юбки, теряясь в складках ее, порой скатывались в низкое кресло, порой и вовсе летели на пол.
Ульне поморщилась.
Глупая женщина, беспокойная. И забыв о шерсти, она раскрывает ридикюль, вытаскивает очередное печенье, отряхивает с него пылинки - в ридикюле Марта носит обрезки шерстяных нитей, крючок для вязания и пару деревянных коклюшек, хоть бы кружевом она не занимается давно.
Печенье она тоже вертит, но не откладывает, как того Ульне ожидала.
Поняла ли она?
Вряд ли. Слабая кровь, потерянная ветвь… ее отец забыл, кем являлся, а может и не он, но его отец… или дед… или прадед… вереница предков встала перед внутренним взором Ульне. Она знала имена, ничего, кроме имен, заполнивших страницы старой книги.
…здесь твое прошлое, - сказал отец, положив ладони Ульне на потрескавшуюся кожу переплета. И под тонкими хрупкими пальцами книга ожила.
О да, Ульне прекрасно помнит ее, каждую страницу. Самые первые листы выцвели, а пергамент - тогда бумаги не знали - сделался тонким, хрупким. И вечерами, когда еще было желание и силы, она переписывала историю набело, дотошно, сохраняя каждую букву…
…пергамент сменился бумагой, плотной, рыхловатой.
…а позже - тонкой, но тисненой, с белой розой на каждой странице…
И где-то среди этих страниц затерялась корона.
Возвратится.
И ради этого стоило жить.
Ульне коснулась губ, стирая улыбку, погладила соболиную накидку, все-таки в доме, несмотря на заботу того, кто представлялся ее сыном, было довольно-таки прохладно, и сказала:
- Передай Освальду, что я хочу с ним побеседовать.
Марта вздрогнула, и очередной клубок выпал из ее пальцев, покатился, остановившись у камина.
- Я?
А побледнела-то как, и вечный ее румянец, явно свидетельствующий о плебейской крови, почти исчез. Почти… все-таки Марта чужая изначально. Слишком уж мало в ней от истинных Шеффолков. Ульне осознала это еще в тот день, когда впервые увидела ее, девушку в нелепом розовом платье. Полнотелую, белолицую…
- Это твоя кузина, Марта, - сказал отец, подталкивая девушку, которая поспешила присесть в неуклюжем реверансе. И массивные кринолины заскрипели, а припорошенный пудрой парик качнулся. - Я решил, что тебе нужна компаньонка. Марта…
…дочь мясника, у которого помимо Марты еще пятеро детей, и он наверняка обрадовался возможности сделать из дочери леди.
Не вышло.
Несмотря на все старания Ульне, годы не прибавили Марте вкуса. Она сохранила любовь к невообразимым нарядам, к дешевым романчикам и вязанию… ладно, пускай.
- Ты, - повторила Ульне. - Тебе следует побороть этот нелепый страх перед Освальдом.
- Я не боюсь.
- Боишься.
- Боюсь, - она никогда не умела смотреть в глаза, и сейчас отвернулась. - Он… жуткий. Ты же чувствуешь…
…силу, ту, которой был лишен ее, Ульне, настоящий сын. Перелюбила его Марта с молчаливого попустительства самой Ульне. Избаловала. И Ульне едва не погибла вместе с ним. А может, и погибла, потому что сейчас Ульне продолжала ощущать себя неживой. Она дышала, ибо помнила, что должна дышать. Просыпалась, ведь глаза открывались, и сон уходил. Лежала, гладила озябшими пальцами сухой лен простыней, удивляясь тому, что способна его ощущать.
- Иди, - Ульне умела говорить так, что Марта слушалась.
Слабая.
Бестолковая.
И может, действительно было бы легче ей умереть, но… Ульне не готова остаться совсем одна. Она привыкла к Марте, к вычурным ее нарядам, к ярким цветам, пожалуй, единственным ярким цветам, с которыми мирился древний Шеффолк-холл, к голосу ее, к нелепой манере воровать печенье. И даже к вязаным шарфам непомерной ширины.
Их Марта дарила на каждое Рождество.
Она, не смея перечить, поднялась и принялась торопливо запихивать клубки шерсти в корзинку. Те выскальзывали, разворачивались, и тонкие нити переплетались, что невероятно злило Марту. И злость возвращала румянец на пухлые ее щеки.
Сказать, чтобы не ела столько?
Для нее еда - единственная радость… пускай уж… во всяком случае, доктор утверждает, что сердце Марты здорово, а значит, некоторая чрезмерность телесных форм ей не повредит.
Ульне едва не расхохоталась. Все-таки она становится нелогична, то всерьез раздумывала над тем, стоит ли позволять Марте жить, то вдруг беспокоится о здоровье.
Безумие.
Легкое безумие на кошачьих лапах… в Шеффолк-холле кошки не приживались, даже те глупые дворовые котята, которых некогда таскала Марта, прятала на кухне, подкармливала, но и они сбегали… кошки - умные животные.
А люди глупы.
Слабы.
Почти все, кроме, пожалуй, Ульне и того, кто притворяется ее сыном.
- Ос-вальд, - повторила она шепотом, холодным дыханием коснувшись пальцев. Имя осталось на них, вплелось в нить старого кружева… попросить о новых перчатках?
И платье понадобится, пусть сошьют такое же, Ульне неуютно в других, слишком уж привыкла она к фижмам. Подобрав шлейф - запылился, потемнел от грязи - Ульне неторопливо направилась к себе. Предстоящий разговор мало волновал ее, пожалуй, напротив, она испытывала непривычный душевный подъем.
Дверь в ее комнату была заперта. Две двери, и обе заперты. А ключ Ульне носила с собой, массивный, отлитый из бронзы, с длинной цевкой и украшением в виде розы, он оттягивал цепочку, порой врезался в кожу, оставляя красные следы. Марта уверяла, что нет нужды ключ прятать, что никто в доме не войдет в покои Ульне, но… так надежней.
Замок щелкнул. И двери с протяжным скрипом - петли постарели, того и гляди рассыплются - распахнулись. Ульне закрыла глаза, как делала всегда.
Глубокий вдох.
И запах тлена. Сырости.
Древности.
Шаг и шелест юбок. Шлейф падает, скользит, заставляя распрямить спину и поднять подбородок.
Полутьма и тени в ней.
Кровать. И балдахин, малейшее прикосновение к которому поднимает пыль. Резные столбики, и канавки резьбы, заросшие грязью. Перину следовало бы проветрить, но Ульне была отвратительна сама мысль о том, что комната изменится, пусть бы и ненадолго, что чьи-то руки, кроме Мартиных - все же и от нее есть польза - прикоснуться к этой постели, потревожат зыбкий покой мертвых роз. Сухие стебли хрустят под ногами, словно кости. И прахом рассыпаются лепестки, уже не белые, пожелтевшие, как желтеет древний пергамент. Столь же хрупкие…