Спросила:
— Сколько у тебя еще времени?
Свен пожал плечами:
— Не могу подсчитать. Выключиться сложно, держу эксперимент. Часов пять, наверно. Или меньше…
— Так мало?!
Казалось, только пятнадцать минут назад — не больше! — входила голышом в теплый Атлантический…
— Увы, Зоя, время сильнее нас.
Время всегда было сильнее нас. Только фантасты в своих книгах вольно подчиняли его людям, обходились с ним, как со старым будильником: захотел — на час подвинул, захотел — вовсе остановил. Но и с фантастами время не чикается: и сами они помирают, и книги ненадолго переживают их…
Как хотелось бы Зойке вернуться назад, во вчера, сбежать с работы пораньше, приехать в свой Девятый проезд до темноты и никого не встретить под тополем!
Пусть бы кто другой нашел Свена.
Пусть никто не нашел бы его!
Известно: человек предполагает, а Бог располагает. Вон ведь как выходит: Бог един для всей Вселенной, раз смог он свести в урочный миг двух разных представителей двух разных цивилизаций. Захотел — смог. На то он и Бог!
А Свен-то, Свен куда следом?..
— Зажгите свет! — воскликнула она.
И конечно же сразу же он зажегся, зажглось солнце, все кругом замечательно осветило, и Зойка, сощурившись, вышла в чистое поле, в ромашки, в лебедку какую-то, в травы, травы, травы, которые, как пелось некогда, не успели от росы серебряной согнуться. Согнуться не успели, а трава в поле мокрой была — ну не от росы, ну от дождя, к примеру. Зойка стояла по колено в мокрой и холодной траве, а мимо громыхал товарняк, который вез колбасу от Москвы до самых до окраин. Зойка уже ничему не удивлялась. Она не удивилась и тому, что колбасу вели на открытых железнодорожных платформах, везли аккуратными штабелями, а сама колбаса более походила на свежесрубленные мачтовые сосны. Но в полуметровых в обхвате срезах колбасных бревен легко угадывалась и розовая забытая нежность «докторской», и белые жировые пятнышки «любительской», и темно-вишневая упругость «салями», и раблезианская наглость «ветчинно-рубленой»…
Колбасный сытый дух витал над русским полем. Былина.
Бесконечно шел поезд. Начинался за горизонтом и пропадал за ним. Прогибались, вопили под колесами рельсы, тяжко дышала насыпь, ходуном ходила многострадальная железная дорога, десятилетиями кормящая страну, на ладан дышащая родимая «железка», сработанная, говорят, еще писателем Гариным-Михайловским в промежутке между сочинением романов «Детство Темы» и «Студенты».
Чье это желание? — подумала Зойка.
И сама себе ответила: всехнее.
А приснилось оно, допустим, тому чуваку, что спал сейчас, не раздеваясь, в одноместной камере Зойкиного отеля.
— Все! — отрезала Зойка. — Не могу больше!
Не оглядываясь — черт с ним, со Свеном! — рванулась на насыпь, как Анна Каренина, в секундной тьме проскочила ее и возникла на Божьем свете — на тротуаре перед старым, малость облупившимся, но вполне еще справным домом, перед явно парадным подъездом, поскольку над ним висела доска с блеклой надписью: «Дом ребенка». А на ступеньках крыльца стояла пожилая благообразного вида женщина и ожидающе смотрела на Зойку.
— Здравствуйте, — машинально сказала Зойка.
— Вы опоздали, — строго сказала женщина.
— Куда? — удивилась Зойка.
— К раздаче.
— К какой раздаче?
Женщина не ответила, открыла парадную дверь и вошла в дом. Зойка загипнотизированно двинулась следом. Да впрочем, плевать ей было, куда идти, лишь бы вырваться, выкарабкаться из колбы, в которую Свен — кстати, где он? — запихнул ее, и всех остальных виновных—невиновных запихнул, гад, и разглядывает, изучает: на что они все сгодятся? А на что они все годились? Да ни на что не годились, не пофартило Свену… Но где же он, где? Отстал? Заплутал в лабиринте супержеланий, растерялся, плачет, «ау!» кричит?..
А женщина спешила по приютскому коридору, и Зойка зачем-то не отставала, более того — страшилась отстать. До странности тихо было в доме, где, по разумению Зойки, все ходуном ходить должно. В коридор выходило множество дверей, Зойка мимолетно заглядывала за них и видела пустые комнаты, заставленные пустыми Малышевыми кроватями. Даже постельного белья не было — только голые матрасы, от детских ночных конфузов потерявшие первоначальный цвет. И окна без штор, и полые шкафы с распахнутыми, зудящими на сквозняке дверцами, и пластмассовые мишки, зайцы, паровозы, брошенные впопыхах, забытые, поломанные. Уронили мишку на пол…
Боязно было Зойке. Хотелось крикнуть, но голос пропал, только шептать могла. Шла и шептала: «Господи, только не это! Господи, только не это!» А что «не это», не ведала.
Женщина добралась до конца коридора, до высокого окна в торце, толкнула раму, впустила в дом холодный рассветный воздух.
— Вы опоздали, — повторила. — Они ушли.
И впрямь был рассвет. Красное солнце вставало над пустым городом таким же пустым, как и дом. Пустая широкая улица упиралась в солнце, и асфальт, наверно, плавился там, потому что воздух противно пахнул гарью. Где-то далеко в памяти Зойки на минутку проснулось радио и красивым контральто приказало солнцу ярче брызнуть. Солнце не послушалось, оно не умело — ярче, оно не владело Зойкиной памятью на когда-то популярные песни.
— Видите, — сердито молвила женщина, — никого нет. Единственное, чем я могу вам помочь, так только вот… — Она подняла с пола куклу с оторванным глазом и протянула Зойке.
Зойка взяла куклу и машинально прижала к груди. Кукла внятно и больно вякнула: «Мама».
— Она вас признала, это хорошо, — сказала женщина. — Идите, милая, идите, а я здесь все опечатаю и оприходую.
Она прошла мимо Зойки, уже забыв о ней, уже думая, наверно, о тяжком процессе опечатывания и оприходования, а Зойка крикнула вслед:
— Постойте! Я ничего не понимаю. Где дети?
Женщина притормозила на миг, обернулась, раздраженная тем, что вот ведь отрывают от дела, что вот ведь не понимают очевидного, что вот ведь приходится объяснять, тратить время впустую.
— Всех моих детей забрали матери. Пришли и забрали. Насовсем. Вы слишком поздно спохватились, милая, берите, кого дали. Она же ваша, да?
— Моя? — Зойка посмотрела на куклу. Кукла была в пристойном состоянии, платьице сравнительно чистое, волосы все целы, руки-ноги на месте. Вот только глаз… Но глаз можно сделать из пуговицы, у Зойки дома хранилась коробка, в которой накопилось за годы множество разных пуговиц, и среди них наверняка есть подходящая — для глаза. — Моя? — повторила Зойка. Черт ее знает, может, и была у Зойки такая же, симпатичная — с белой паклей на башке, с ватными ножками и ручками, со скрипучим словом «мама» в крохотной груди… — Моя! — сказала Зойка.