— Привет, Саша, — он хлопает ладонью по моей руке, и я сажусь рядом, подпирая щеку и заглядывая в открытый файл, — ничего интересного, извини, — и разводит руками.
— Сейчас будем чай пить, уже заварился, — мама заходит в комнату, поправляя в очередной раз свое платье — она считает его домашним, когда другие в нем ходили бы в театр. Аккуратно подведенные глаза, губы, подкрашенные неяркой, матовой помадой — даже в свои шестьдесят мама нравится мужчинам. Я машинально провожу рукой по волосам, пытаясь привести в порядок растрепанную прическу, но тут же сдаюсь, понимая всю бесполезность своих действий.
— Эдуард, убирай все со стола. Сашенька, помоги накрыть.
Я послушно встаю, отправляясь за мамой, беру поднос, на котором лежат три пары тонких, фарфоровых чашек и маленький чайник. Весь набор темно-синего цвета, с золотой росписью на пузатых боках. Когда-то он был на двенадцать персон, но осталось только четыре — по количеству членов нашей семьи. «Хорошо, что Лизы нет».
— Жалко, что Лизы нет, — замечает мама, а я вздрагиваю. Точно, ее радар улавливает каждый оттенок моих мыслей, правда, читает их наоборот.
На большой тарелке — песочный пирог с садовыми ягодами. Папа разрезает его тонкими кусками и накладывает лопаткой каждому в тарелку. Я мешаю чай, бряцая ложкой по тонким, почти прозрачным стенкам, пока мама не шикает на меня.
— Рассказывай, как у тебя дела? — она садится напротив, и замирает, чинно складывая руки на коленях. Папа тихо дует на чай, отпивая его маленькими глотками.
— Все хорошо, — привычно отвечаю я. Есть не хочется, а под сверлящими родительскими взглядами — тем более.
Они словно ждут, что я разрыдаюсь, бросаясь на пол, и расскажу, как плохо жила все эти годы с Кириллом. Но у меня нет ничего за душой, что подтвердило бы их мнение о том, будто мой муж — неподходящий выбор. Хотя, и отец, и мать знают его как никто другой.
— Ты всегда можешь перебраться к нам обратно, — замечает отец.
— Пап, мне хорошо в своей квартире.
— Тебя еще не выселяет Ульяна? — немного нервно, передергивая плечами, словно заметив гадкого червяка в своем куске пирога, интересуется мама. У нее аллергия на бывшую жену Кирилла, и одно только ее имя вызывает у матери отвращение.
— Это моя квартира, никто не может выселить ее из меня. У Ульяны и Мити нет такой цели.
— У Мити вообще нет никаких целей…
— Как у Лизы, — перебиваю жестко, так, чтобы отбить охоту говорить о семье моего мужа. Мать бледнеет, резко переставая дышать, точно пощечину получила, и сверлит, сверлит меня своими темными глазами. Я вижу, как раздуваются крылья ее тонкого носа, когда она пытается совладать со своим дыханием и не заявить мне что-то резкое в ответ.
— Я думаю, это неравнозначное сравнение, — осторожно произносит папа, и я, наконец, отвожу взгляд от мамы.
— Я тоже так думаю, — интонацией выделяю слова, чувствуя, как закипает злость.
— Настя, пирог удался, — неумело переводит разговор отец, пробуя угощение. Он всегда так — суровый, когда один-на-один с нами, но стоит выйти на поле боя матери, как сглаживать приходится уже ее колкий характер, — ешь, Саня.
Я ем и молчу, понимая, что зря — ни родной дом, ни дача Кирилла не дарят мне покоя. Закрываю глаза, вспоминая лицо мужа, а следом — Ильи. Есть единственное средство, которое сможет подарить мне спокойствие, и это месть.
Запихиваю в рот кусочек выпечки и ощущаю, как кисловато-сладкий сок катится по языку.
Глава 3. Александра
От родителей я уезжаю поздно ночью: мы с папой играем в шахматы, пока мама моет посуду. Она никогда не пускает нас помогать ей, — если пришла в гости, будь добра чинно сидеть за столом, есть поданные блюда и вовремя нахваливать хозяйку, отвечая на ее вопросы.
Я проигрываю несколько партий, и отец зовет меня смотреть Познера, вовлекая в беседу. Я не показываю скуки, но и сил изображать оживленность не хватает, потому, когда передача заканчивается, я обнимаю папу и отправляюсь домой: мама уже давно спит, не изменяя привычке даже в выходные вставать в несусветную рань.
На улице тепло, дует приятный ветер, и я еду медленно, подставляя ему лицо. Оставляю машину на дальней парковке, возвращаясь пешком домой, выбирая самый длинный маршрут вдоль освещенных улиц. Нахожу лавку под фонарем, задумываюсь, не остановиться ли там, но не рискую. За мной увязывается бродячий пес, черный и лохматый, похожий на большую кляксу, и я иду, беседуя с ним.
— Я бы тоже скулила от боли, — говорю ему, — но меня не поймут. Хорошо быть собакой, — но еще раз заглядывая в грустные глаза, меняю мнение, — но только не такой, как ты. Грустным и одиноким плохо в любом обличии.
Поднимаюсь домой, отыскиваю в холодильнике кусок вареной курицы, и выношу чернышу, но его уже не видно. Вздыхая, оставляя еду под фонарным столбом и возвращаюсь домой.
На балконе свежо и прохладно; после удушающей дневной жары я раздумываю, а не лечь ли спать прямо здесь, но отвергаю мысль. Воскресный город, который проснется вместе с восходом солнца, только растревожит сон. Заглядываю во двор и вижу, как черный пес доедает курицу, облизывая мохнатую пасть. Усмехаюсь, радуясь, что хоть кому-то сделала хорошо, и ухожу в кровать.
Воскресенье проходит в полудреме: я встаю в обед, разбитая и с гудящей головой. Таблетка обезболивающего не спасает от раскалывающей боли, а жара, переваливающая за тридцатиградусную отметку, вынуждает сидеть дома. Я щелкаю кнопками, переключая каналы, и отбрасываю, в конце концов, пульт.
Единственное занятие, которое хоть немного может успокоить нервы, — это игра на пианино. Черное, блестящее, оно занимает дальний угол комнаты. Я сажусь на стул, касаясь легко клавиш, проходясь по ним пальцем. Выбираю увертюру «Король Стефан» и на память, закрывая глаза, начинаю играть, отгоняя из головы все ненужные образы. Сбиваюсь несколько раз, выдавая фальшивую ноты, но тут же исправляюсь.
Кириллу нравилось, когда я играла, но он просил выбирать не такие грустные и тревожные мелодии, которые я предпочитала обычно. Феи Драже из меня не выйдет.
Музыка заряжает, и до вечера я словно летаю, а не хожу по комнатам, решаясь на очередную прогулку в темное время суток.
Надеваю темные джинсы и черную футболку, выходя на улицу. Разогретый за день асфальт парит, отдавая жар обратно в воздух. Я ощущаю, как становится тепло ногам, обутым в сандалии на тонкой подошве. Иду вперед, вспоминая, что где-то есть парк, открытый совсем недавно.
Я оказываюсь там через полчаса, когда летние сумерки окутывают город. Шумная компания собирается на одной из лавок, где парень играет на гитаре, причем весьма талантливо, и я прохожу мимо, чуть сбавив скорость.
Напротив моих ожиданий, здесь многолюдно: припозднившиеся мамочки с детьми, которые не желают уходить с горок и качелей, молодые пары, бродящие по дорожкам, освещенным диодными столбами.
В центре парка разноцветными огнями играет фонтан, и ребетня бегает сквозь неожиданно взрывающиеся тугими струями полосками света. Я занимаю свободную лавку, больше похожую на лежак, и вытягиваю ноги.
У поющих фонтанов меняется мелодия, и все вокруг наполняется влажным паром, и кажется, будто я на другой планете. Удивляюсь, наблюдая, как меняется мир вокруг, становясь волшебным, но когда туман снова осыпается мелкой водяной моросью на решетки фонтана, напряженно смотрю вперед.
Мне мерещится, что там, на другой стороне центральной площади парка, стоит Поддубный. Вглядываюсь в ту сторону, близоруко щурясь — без линз мне не разглядеть, он это или больное воображение, но сидеть здесь разом пропадает всякое желание.
Поднимаюсь, отряхивая джинсы, и решаю обойти фонтан к выходу. Мужчины в белой футболке уже не видно, и я облегченно выдыхаю. Наша встреча здесь ни к месту. Такие, как Поддубный, выбирают для тусовок клубы, а не парки, и мне трудно представить его холодную, надменную физиономию среди веселой детской толпы.