Паджет уже выглядит как-то неправдоподобно… он мало похож на человека, а скорее напоминает мясо. Я слышу, как кто-то жалобно зовет: «Кендрик…»
Я шагаю вперед и, как только оказываюсь рядом с лошадью, плюю на пальцы левой руки и хватаюсь за гриву кабилл-ушти, на затылке, сразу за ушами. Правой рукой выхватив из кармана куртки красную ленту, я прижимаю ее к костям лошадиного носа. Лошадь дергается, но моя рука на ее черепе тверда. Я шепчу зверю на ухо, и тот отшатывается назад и топчет копытом тело Паджета, пытаясь подняться. Судьба Паджета меня совсем не волнует. Меня волнует только необходимость удержать две тысячи фунтов дикой плоти с помощью тонкого поводка; при том, что эта громадина уже искалечила двух мужчин, а я должен отвести ее подальше от остальных до того, как моя рука ослабеет.
— Даже не думай отпускать эту лошадь! — говорит мне Мэтт. — Только не после всего этого! Отведи ее в конюшню! Нельзя, чтобы все оказалось впустую.
Мне хочется сказать ему, что это водяная лошадь, а не какая-нибудь собака и что увести ее в глубь острова, прочь от ноябрьских соленых вод, — это не тот фокус, который я готов показать прямо сейчас. Но я не хочу кричать слишком громко и вообще лишний раз напоминать лошади, насколько я близко от нее.
— Делай, что считаешь нужным, Кендрик! — вопит Брайан, наконец-то начавший что-то соображать.
— Не вздумай ее отпускать! — ревет Мэтт.
Если они все уйдут живыми — это уже станет победой. Если мне удастся просто отвести эту водяную лошадь подальше вдоль пляжа и отпустить ее в океан так, чтобы мы смогли убежать на безопасное расстояние, это уже будет что-то невероятное. Но я могу сделать куда больше, чем просто дать всем возможность уйти живыми, и все они это знают, и в первую очередь это знает Мэтт.
Но я шепчу в ухо лошади, как шепчет море, и делаю шаг назад, от прыгающего света фонаря. Один шаг от них всех, один шаг к океану. Мои носки становятся мокрыми от воды, попавшей в ботинки. Серая лошадь дрожит под моими руками.
Я оглядываюсь на Мэтта — и отпускаю водяную лошадь.
Пак
Мне кажется, будто я не сплю, но это не так, потому что утром мои глаза слипаются, а одеяло выглядит так, будто в нем рылись кроты. Небо за окном синее, уже почти день, и я решаю, что неважно, который час, раз я проснулась. Я слишком долго стою, дрожа, в своей ночной сорочке — той, что с кружевными бретельками, немножко колючими, но которую я все равно люблю, ведь ее сшила мама, — стою, таращась на содержимое комода и пытаясь решить, что именно мне надеть на пляж. Я не знаю, замерзну ли после того, как проедусь верхом, и я не уверена, хочется ли мне появиться там одетой как девушка, хотя, возможно, там будет Джозеф Берингер, и он, возможно, будет смотреть на меня как… ну…
Но больше всего я стараюсь не думать о чем-нибудь вроде: «Ты запомнишь этот день на всю оставшуюся жизнь!»
В конце концов я просто надеваю то, что и всегда: коричневые просторные брюки, которые нигде ничего не натрут, и толстый темно-зеленый свитер, который мама связала для себя. Мне нравится думать, что мама его носила; от этого свитер обзаводится историей. Я смотрю в по крытое пятнами зеркало и корчу рожу веснушчатому отражению, брови которого сведены над голубыми глазами. Я выгляжу растрепанной и злой. Поразмыслив, я связываю часть волос в пучок над самым лбом, пытаясь выглядеть кем-то другим, а не собой. Наверное, кому-то станет смешно, когда я появлюсь на пляже. Впрочем, ничто мне не поможет. У меня слишком много веснушек. Я снова расчесываю волосы и стягиваю их в обычный хвост.
В кухне я нахожу уже проснувшегося Финна, он стоит у раковины. На нем тот же свитер, что и вчера, и выглядит он как человек, которого ночью постирали, он от этого дал усадку, и теперь одежда стала ему велика. В кухне чем-то слабо пахнет, почти приятно, это чуть напоминает запах поджаренного тоста… но тут я соображаю, что на самом деле это нехороший запах, как будто от тлеющей бумаги или волос.
— Гэйб уже встал? — спрашиваю я.
Я неловко всматриваюсь в кухонный шкаф, избегая взгляда Финна. Я не знаю, хочется ли мне разговаривать. А глядя на шкаф, понимаю, что и есть я тоже вроде бы не хочу.
— Он уже ушел в гостиницу, — отвечает Финн. — А я… это…
Бормоча так, он ставит на стол кружку, из которой торчит ложка.
Что бы там ни было в этой кружке, оно оставило следы на ее боках, и на столе остался круглый след, но над кружкой поднимается пар. Подозреваю, что в ней — горячий шоколад.
— Это ты приготовил?
Финн смотрит на меня.
— Нет, это святой Антоний принес мне ночью. И не разрешил сразу же подать тебе.
И он отворачивается от меня;
Я потрясена — и тем, что Финн проявил чувство юмора, и тем, что сделал для меня шоколад. Я только теперь замечаю ужасающий беспорядок на длинном кухонном столе, там громоздятся кастрюли, которые понадобились Финну для того, чтобы приготовить единственную чашку какао, и теперь я понимаю, что пахнет здесь пригоревшим молоком. Но все это не имеет никакого значения в сравнении с прекрасным порывом братишки. От этой мысли у меня как будто начинает дрожать нижняя губа, но я на мгновение стискиваю зубы, и постепенно все становится на свои места. К тому моменту, когда Финн усаживается на другом конце стола со своей кружкой, я уже в полном порядке.
— Спасибо, — говорю я, и Финн смущенно косится в мою сторону.
Мама всегда говорила, что Финн похож на фею: не любит, когда его благодарят. И я спешу добавить:
— Извини.
— Я положил в него соли, — сообщает Финн таким тоном, как будто это избавляет от необходимости выражать благодарность.
Я пробую какао. Если там и есть соль, я ее не ощущаю на фоне островков не до конца размешанного порошка. Они растворяются у меня во рту, оставляя приятный вкус. Я вообще не помню, случалось ли прежде такое, чтобы Финн готовил какао; думаю, он только наблюдал, как это делаю я.
— Я не чувствую там соли.
— Соль, — поясняет Финн, — делает какао слаще.
Высказывание кажется мне довольно глупым: непонятно, как можно сделать слаще то, что и без того сладкое, но решаю не сосредоточиваться на этом. Я помешиваю какао и ложкой растираю несколько комков о стенку чашки.
Финн тем не менее понимает, что я ему не верю, и с горячностью заявляет:
— Можешь пойти и спросить у Паллсонов. Я видел, как они делают шоколадные оладьи. С солью.
— Я не говорила, что я тебе не верю! Я вообще ничего не говорила!
Финн болтает ложкой в своей чашке.
— Я и так знаю.
Он не спрашивает, надолго ли я уйду сегодня или как я собираюсь раздобыть лошадь для бегов, не задает никаких вопросов о Гэйбе. А я не могу разобраться, то ли я рада, что не приходится об этом говорить, то ли это меня бесит. Мы просто молча допиваем какао, но когда я поднимаюсь, чтобы поставить свою чашку в раковину, то наконец сообщаю: