Андрей Неклюдов
НЕФРИТОВЫЕ СНЫ
Некий господин К., передавший мне эти записки (которые попали к нему также не из первых рук), охарактеризовал их как «бред сексуального маньяка». В свою очередь, просмотрев наугад несколько листов, я заключил, что передо мной известного рода стряпня, какой щедро пичкают обывателя издания скандального и порнографического профиля. Однако позднее, вчитавшись внимательнее, а более того – сопоставив кое-какие детали повествования с одним реальным трагическим происшествием, случившимся год назад, о каком я специально навел справки – я переменил свое суждение. Я вынужден был признать, что в моем распоряжении оказался довольно любопытный психологический материал, своего рода исповедь, хотя и шокирующий подчас своей предельной, местами даже отталкивающей откровенностью. Я не специалист в области психоанализа, но мне кажется, старик Фрейд может спать спокойно, поскольку в данном частном случае его идеи нашли самое яркое и вдохновенное подкрепление.
Сознаюсь, непросто было решиться предать содержимое этих бумаг огласке. В какой-то мере я вижу для себя оправдание в том, что помимо интимнейших откровений этот, если можно так выразиться, «трактат» наводит (помимо воли его автора) на некоторые поучительные, на мой взгляд, мысли. Главную из них я бы сформулировал приблизительно так: секс как венец любви есть, безусловно, благо и божий дар, но он же, существующий ради себя самого, превратившийся в самоцель и всепоглощающую страсть, становится дьявольской игрушкой, разрушающей личность.
А насколько человек, оставивший после себя эти записки, низок и развращен или, напротив, по-детски непосредственен и невинен (как невинна сама природа), насколько он психически неполноценен, а насколько эмоционально утончен, в какой мере асоциален, а в какой выражает типичные черты нашего больного века и человеческой натуры вообще – это каждый расценит по-своему.
Привожу нижеследующий текст практически без изменений, придав ему лишь большую связность, да кое-где изъяв чрезмерные физиологические подробности либо заменив их смягченными художественными образами и аллегориями. Последним, впрочем, не чужд был и сам автор.
О названии. В заглавие повествования вынесена мною фраза, встречающаяся в самом тексте. Судя по всему, первое слово в ней позаимствовано из терминологии древневосточных тантрических учений, приписывающих сексуальному влечению человека космическую мощь.
Итак, передо мной стопка из 30 листов, испещренных с обеих сторон мелким, с сокращениями и недописками, почерком (заставившим меня, замечу, изрядно потрудиться), заполненных целиком или частично, включающих иногда и рисунки их автора, некоторые из которых упоминаются в тексте. И вот так же, листами, включая рисунки, я и представляю этот материал на суд читающей публики. Уповаю на читателя подготовленного и духовно зрелого, что будет зароком от двух крайностей – негодования оскорбленной морали и соблазна.
Пустота… Покинув меня, Эля оставила мне пустоту. Она лишила меня дыхания. Я – рыба, оказавшаяся на суше после отлива. Я таращу глаза и разеваю вхолостую немой рот. Эта пустота (я чувствую!) по капле высасывает мой разум. Когда же удается ненадолго забыться и задремать – меня донимают тягостные видения. В них я как будто лежу, обнаженный, на скользкой каменной скамье, сродни тем, что в пору моего детства можно было встретить (да и теперь, наверное, встречаются) в общественных банях. Я лежу на такой скамье, а со всех сторон на меня медленно надвигаются женщины. Множество разноликих женщин, знакомых и вроде бы никогда прежде не встречавшихся. Все они в длинных белых сорочках. И ни одна из них не улыбается. Они обступают меня тесным живым кольцом – столь тесным, что делается сумрачно, стягивают с себя рубашки, обмакивают в тазу с водой и принимаются этими рубашками меня омывать… И мне все труднее убедить себя, что это сон.
С другой стороны, вся моя жизнь представляется мне сейчас как бесконечное, неотвязное сновидение со своими кошмарами и сладостными, непередаваемо сладостными сценами.
Где начало этого сна? Мне чудится, что если я докопаюсь до истоков и прослежу всю цепь, тогда я что-то пойму и это принесет облегчение. Но быть может, я лишь тщусь обмануть пустоту и еще раз потешить себя пережитым? Пусть так, мне незачем перед собой притворяться.
…А началось это, пожалуй, очень и очень давно. С одного странного случая…
Наверное, не я один – многие – испытывали в детстве эти надрывные, муторные, как насильственная щекотка, падения во сне. Когда душа словно выпархивает из тела и летит где-то рядышком, и от этого возникает тошнотворное ощущение вакуума внутри тела. Мучительно-приторные ощущения быстро нарастают до нестерпимости, до немого крика, и ты пробуждаешься, прежде чем достигнешь самой нижней точки траектории, – с гулко бьющимся сердцем и дыханием сорвавшегося с веревки висельника. Считается, что таким образом ребенок переживает процесс своего роста,[1] но у меня на это иная точка зрения.
Однажды в раннем детстве, ночью, не покидая своей постели, я в очередной раз устремился в какой-то бездонный провал. И догадываясь, что это сон, я из непонятного мрачного любопытства попытался продлить, не пробуждаясь, это тягостное испытание. Однако чем дальше, тем труднее было выносить эту пытку, и я уж согласен был проснуться… но что-то не срабатывало, и я продолжал падать в черноту. Казалось, и сам я обращаюсь в эту черноту, чернею, как чернеет, обугливаясь, горящий лист бумаги. Но вдруг… словно чьи-то невидимые ладони поймали меня. И стали играть со мной, как играют с мячом. Трудно описать словами, что это была за игра: какие-то радостные взлеты и кружения, какие-то внутренние вытягивания, сужения, замедления и ускорения, чудесные и переливчатые. Сравнить их можно разве что с музыкой, но музыкой без звуков; еще не родившейся, не обретшей плоть музыкой. Я всецело отдался этому восторгу, упоению, нежнейшим, ласкающим касаниям…
Мне было тогда три с половиной года, меня одолевала скарлатина, и, судя по позднейшим скупым рассказам родителей, я едва не умер в ту ночь. И вот теперь мне думается, что тогда-то в меня и вселилось нечто.
Родители мои – люди самые заурядные и, по нынешним понятиям, более чем строгие в отношении морали, скованные этой моралью, как наручниками. Сколько помню себя, я вечно был отделен от их супружеского гнезда то какими-то клеенчатыми шторками, то – позднее – плотно затворенными дверьми – родительской спальни и детской. Почему-то мне кажется, что я испытывал бы к ним больше симпатии, не прячь они от меня столь бдительно свои тела, как прячет вор ворованное.