Ознакомительная версия.
Он зашагал прочь.
О, пожалуйста. О… пожалуйста!
— Я приду, Адам, — крикнула я вослед.
Что гость рассказал о себе
…июня 179…
Мы встречаемся в давно пустующей пастушьей хижине на краю горного луга, принадлежащего поместью. Я разрешила Адаму жить в ней, а не в лесу, как зверь. У него неприятная манера есть, как дикарь, руками, рассыпая повсюду крошки. Он не употребляет мясного, даже сушеной рыбы. Сыр, виноград, вино он еще возьмет, но только совсем немного. Скупо благодарит за принесенное, но ест, не испытывая никакого удовольствия. Пища, которую он добывает себе сам, немногим отличается от того, чем кормятся животные и чем питалась я во время жизни в лесу: орехи, ягоды, даже дикие травы. Я предлагаю принести что-нибудь из вещей — койку, фонарь, стол и стулья, — но он отказывается от этих даров. В одном углу у него охапка соломы — и лучшего ложа ему не надо. Не принимает он и одежду, которую я предлагаю: кое-что из старого платья Виктора, и ходит такой же растрепанный и немытый, как в день нашей первой встречи. Он похож на лесного зверя, на короткое время нашедшего пристанище в этой полуразвалюхе. Алу ведет себя с ним странно. Долгое время она держалась от него на расстоянии и, настороженно подняв голову, не спускала с него пристального взгляда, словно изучая. Со своей стороны, Адам не обращал на нее внимания, даже когда она пролетала над ним, чтобы устроиться у него над головой. А потом однажды он протянул ей орех. Она осторожно подскакала к нему и взяла его, позволив Адаму погладить ее пальцем по шее. После этого случая она садилась с ним рядом, смотрела, подняв голову, ему в лицо и тихонько ворковала.
Приходя, я никогда не бываю уверена, что застану его в хижине. Если он там, мы можем просидеть вместе целый час и не обмолвиться ни словом. И все же я никогда не ухожу, чувствуя, что и молчание позволяет мне лучше узнать этого странного человека. Даже к его чудовищному уродству я привыкла и больше не отвожу глаз от его лица. Теперь он при мне сидит, не закрывая лица платком, с непокрытой головой, зная, что не оскорбляет моих чувств своим видом. Удивительно, насколько ужасное — это, по большому счету, просто неожиданное. Я уверяю его, что его вид больше не способен вызвать у меня отвращения, но он продолжает извиняться за то, что мне приходится терпеть его уродство.
Наконец, хотя бы для того, чтобы он перестал дичиться, я решила прямо заговорить о том, что препятствием стояло между нами. Мы сидим на полу хижины, разложив перед собой скромную еду и трапезничая, как давние друзья. Я спрашиваю:
— Вы так и не расскажете мне, что вас так изуродовало?
— Вы действительно хотите знать?
— Хочу.
Он долго думает, прежде чем ответить.
— Я уже говорил, что виной тому несчастный случай. Я расскажу, что это был за «несчастный случай». Это произошло, когда мы с Виктором вместе работали в Ингольштадте. Он никогда не рассказывал об этом исследовании?
— Только однажды. У нас дома собралось множество гостей, и он коротко рассказал о своей работе.
— Что же он рассказал?
Хотя Адам внешне бесстрастен, сразу чувствую, что он с напряженным интересом ждет ответа.
— Он демонстрировал нам некоторые анатомические образцы, которые забальзамировал.
— А что еще?
— Представлял, будто оживляет их.
— И ему не было стыдно? — буквально рычит он.
— Напротив. Он считал это достижением.
— А что те, кто смотрел на это? У них это зрелище не вызвало возмущения?
— Они тоже видели в этом своего рода победу.
Из его груди вырывается стон, заставляя меня вздрогнуть; я отодвигаюсь, боясь, что он не владеет собой. Бия себя по голове, он кричит:
— По какому праву? По какому праву?
Они не заслуживают того, чтобы жить.
— Умоляю, я хотела бы знать, отчего это выводит вас из себя.
— Тогда слушайте и все поймете. Наше сотрудничество было своеобразным. Виктор был зачинателем, но без меня он никогда не смог бы осуществить свою работу. Ибо, видите ли, на определенном этапе его исследования перешагнули границы обычного научного интереса. Они стали опасны как для тела, так и для того, что вы называете душой. Виктора всячески уговаривали прекратить эксперименты, но он не мог пойти на это. Его влекло стремление познать тайну власти, которую Провидение в своей мудрости не дало человеку. Я говорю о власти над жизнью и смертью. Ограничься он опытами на низших животных, неразумных тварях, которые могут лишь безмолвно страдать, не спрашивая, на каком основании содеется с ними подобное, уже и это было бы безнравственно. Но в конце концов я стал объектом его любопытства; я стал для него…
Тут он обрывает свою речь и надолго погружается в задумчивое молчание. Я понимаю, что он имеет в виду. Подопытным животным. Наконец он возобновляет рассказ, зная, что я его поняла.
— Я один заплатил ужасную цену за его необоснованную самонадеянность. Виктор несет ответственность за то, что вы видите перед собой отвратительное существо. Катастрофа, о которой я говорю, — это ни более ни менее как сама моя жизнь, то, во что я превратился, все мои страдания. Теперь вам должно быть ясно, почему я ненавижу его.
— Но как это произошло?
— Я уже говорил, что Виктор и я работали вместе. Но большую часть своих опытов надо мной он проводил, когда я, к счастью, находился без сознания. Для нас обоих было бы гораздо лучше, оставь он меня в этом состоянии. Я был бы рад, если бы он просто использовал меня, а потом позволил умереть, не выводя из бесчувственного забытья, в котором я находился; и его теперь не мучила бы совесть. Но он решил разбудить меня.
Губы его не шевелятся, но его голос звучит в ушах:
Просил ли я, чтоб Ты меня, Господь,
Из персти Человеком сотворил?
Молил я разве, чтоб меня из тьмы извлек?.. [56]
— Вы знаете эти слова? — изумляется он.
Конечно, я знаю.
— Это Мильтон, — отвечаю. — Слова Адама, обращенные к Богу.
— Да, слова первого Адама. А я второй Адам, сотворенный меньшим богом, запертый в ловушке двойственной природы — человеческой и… неодушевленной вещи. Вы сказали, что знаете эти слова, но можете ли вы знать их истинный смысл? Даже сам поэт не смог бы представить себе ужас пробуждающегося сознания. Как это темное вещество Природы, первичный прах, восстает, чтобы осознать себя, говорить, вопрошать, стремиться! Я, дорогой друг, был человеком, получившим новую жизнь, вырванным из тьмы против воли, ничего не ведающим о том, чем я мог быть прежде, там, тогда, до начала времени. Я пробудился, чтобы обнаружить: я — неудачное творение жестокого бога, своего рода живая игрушка. Я представлял собой хаос полусформированной материи, грубо вытолкнутый в гущу жизни. Но рядом со мною не было матери, которая бы смягчила это жестокое соприкосновение с миром, — ни хотя бы, как в вашем случае, заботливой повитухи, заменившей вам умершую мать. Пробудившись, я оказался совершенно один. Вокруг меня царило смешение тени и звука. И среди этой грохочущей сумятицы мое сознание, несмотря на чуткость ко всем ощущениям, было tabula rasa: ничему я не знал имени. Моя собственная рука перед глазами была чуждой и безымянной вещью. Кому она принадлежала, мне или иному существу? Каково ее назначение? Комната, где я стоял, — и которую я даже не мог соотнести с понятием «комнаты», — была зловещей, зияющей пещерой, полной неведомых форм. Двигаясь между ними, я ударялся о предметы обстановки, окружавшие меня. Я шел ощупью, падал; острые углы ранили мою плоть. Только чисто звериные импульсы вспыхивали в глубинах моего сознания. Боль я мог чувствовать — мучительную боль, заставлявшую меня кидаться то в одну, то в другую сторону. Каждый дюйм плоти горел, как открытая рана; голова пылала от лихорадки… и в то же время я продрог до костей. Все тело тряслось, словно в приступе малярии. Движимый каким-то импульсом, мало отличавшимся от примитивного мышечного рефлекса, я искал способа согреть дрожащее тело и закутался в попавшее под руку тряпье. Это мало согрело меня, дрожавшего не столько от холода, сколько от потрясения; зубы стучали, и я не мог унять их клацание. Вам не под силу и отдаленно представить мое тогдашнее состояние; я и сам с трудом вспоминаю его иначе, как дикий хаос ощущений. Самый факт того, что теперь я могу пользоваться словом, служит желанным барьером между мною и тем первоначальным сумбуром в сознании, когда смысл вещей был для меня ничем не обозначен. Единственные знаки, понятные зверю в глубине нашего мозга, — это свет и тьма. Тьма — это опасность, свет же зовет: «Иди ко мне!» Свет — это тепло и безопасность. Потому я бросился к единственному светлому пятну в темноте комнаты. В конце коридора я заметил дверь, из-под которой сочился свет дня; я бросился в нее, она открылась в ослепительный дневной мир. Не могу сказать, почему я решил окунуться в этот мельтешащий хаос. Голова кружилась; шатаясь, я побежал, не выбирая направления, но тем не менее бежал, пока силы не оставили меня. Потом… я плохо помню, что было потом; у памяти не было слов, чтобы зафиксировать, что я пережил. Не могу сказать, сколько времени я блуждал: день или месяцы. Само понятие времени для меня еще не существовало. И существует ли оно для скалы или для волны в море? Представляет ли мертвец, сколько времени утекло?
Ознакомительная версия.