и что совсем не жалко их, потому что шарик — бессмысленная игрушка, их даже дети особо не любят, а весь интерес только в том, чтобы выпустить на волю или посмотреть, как он лопнет…
Я стала опять бывать на даче. Я говорила мужу, что еду к родителям, зная, что он не будет звонить и уточнять, сажала Фредди в клетку, стоящую на заднем сиденье, и мчалась туда. Никогда раньше я не получала такого удовольствия от гулянья по пустому саду, от тишины в доме, от ранних рассветов, которые я встречала, не ложась спать до утра. Розовый ожог на руке, полученный мной в самом начале семейной жизни при попытке пожарить блины, почти совсем сошел, да и рубашки я давно не гладила. Мне было спокойно и тепло, иногда даже жарко — когда мужчины, навещавшие меня, казались особенно страстными.
Иногда бывал и друг с перебитым носом — не часто, но всегда приятно. Но однажды он приехал тогда, когда его не ждали, и как человек, самолюбие которого было задето, он решил вынужденно покаяться перед Андреем в том, что соблазнил его жену. Чтобы тот знал, что она ему изменяет, и принял меры. Тогда он считал бы себя сохранившим лицо.
Мой муж оказался даже благороднее, чем я думала. Он не только простил старого друга, потому что тот не раз помогал ему в трудную минуту, не только выпил с ним водки в знак примирения — он еще и вздумал решить дело миром со своей женой. Прибегнув к самому лучшему способу, известному человечеству, — разговору по душам. Именно к тому самому, которым он владел хуже всего.
Я бы поняла и оценила, если бы он гордо сказал, когда я явилась, что мои вещи собраны и я должна покинуть его дом. Я не удивилась бы, если б он отхлестал меня по щекам, — по крайней мере моя мазохистская натура потребовала бы продолжения, более вдумчивого, неторопливого и изощренного. Но когда я вернулась домой на два дня позже, чем обещала, потому что отдых затянулся, — усталая, веселая и необычайно ласковая, настолько, насколько только может быть неверная жена, — он встретил меня в дверях, серьезный, чуть осунувшийся. Почему-то одетый в костюм и мятую белую рубашку. Галстук, который, видимо, он пытался завязать сам, валялся в кресле, скрученный в какой-то причудливый, почти морской узел.
— Где ты была?
— Ну, я же говорила тебе, Андрей, разве ты забыл? Я была у родителей. Знаешь, у Кати гайморит, это такая проблема, надо было помочь…
Он мог бы мне ответить что-нибудь колкое и пошлое, типа того, что с каких это пор у Кати выросли усы, и как же я ей помогала справляться с гайморитом — уж не отсасыванием ли? Но он предпочел игру в благородство и не идущую ему серьезность.
— Я звонил твоим родителям. Они мне сказали, что ты не была у них с нашей свадьбы. Они сказали, что ты на даче…
— О… — Я прикрыла глаза, улыбаясь. Так, словно меня уличили в чем-то, раскрыли мой секрет, и сюрприз, который я готовила, сейчас перестанет быть сюрпризом. — О… Я давно хотела сказать — прости, что так получилось, ты волновался, наверное… Я готовила дачу — немного убиралась, поклеила новые обои. Чтобы мы могли туда переехать. Не сейчас, конечно, если ты против. Но там ведь даже зимой тепло, и там гораздо уютнее, чем здесь. Понимаешь?
Мы в коридоре стояли. Рядом с дверью в ванную. И после моих слов он направился туда, молча, громко хлопнув дверью и запираясь изнутри на защелку. От сильного стука с рогов мягко упала на пол его кепка, обиженно выпустив воздух.
Вечером он сидел на кухне, методично отпивая из графина какую-то гадость — наливку, которую он недавно привез от родителей, то ли черничную, то ли клюквенную, но в любом случае с ужасным запахом, по которому можно было подумать, что сделана она из керосина. Он плакал и причитал, и никогда в жизни я не испытывала таких странных чувств — мне было жалко его и в то же время противно. Он казался мне рыбой, выброшенной на берег волной, — задыхающейся, умирающей, пучеглазой рыбиной. Которая вызывает сострадание, но при этом ее невозможно взять в руки, чтобы кинуть обратно, — слишком противно.
— Почему? Почему, объясни ты мне! Я что — не удовлетворял тебя? Зачем ты переспала с Лехой? Зачем ты врала мне?
У меня не было ответа. А если бы и был, я не стала бы делиться с ним своими соображениями. Я вдруг почувствовала, как мне все надоело. И самое смешное — я подумала об этом и улыбнулась, — самое смешное, что я не хотела бы, чтобы сейчас он сказал, что прощает меня, потому что мне это было не нужно. Уже не нужно. Я изменяла ему, замирая от страха, что он обо всем узнает, но это был страх выдуманный, воображаемый. Потому что когда он все узнал, я не видела смысла ни просить прощения, ни оставаться с ним. Лично для меня все закончилось — и я не собиралась анализировать, почему все получилось так, а не иначе.
— Что ты сделала? Что ты сделала, Аня? Почему? — Голос его, хриплый, дрожащий, становился все тише, голова клонилась к столу. А потом он вскочил внезапно и заорал прямо мне в лицо, заставив вздрогнуть: — Я с тобой разговариваю!!! Отвечай мне! Слышишь, ты?!
Я усмехнулась. Он то ли был уже пьян, то ли насмотрелся советских телеспектаклей о любви и ненависти и теперь разыгрывал один из таких передо мной.
— Ты хочешь знать почему?
— Да.
— Потому… Потому что я просила тебя, но ты не стал меня слушать. Потому что ты не снял со стены эти идиотские рога…
Он смотрел на меня, как на больную. У него, вероятно, были на то основания. А я неожиданно для самой себя высказала мысль, которая показалась мне странно разумной. Я высказала ее, не задумываясь особо, просто чтобы ответить ему что-то и закончить этот разговор, — и вдруг поняла, что сказала чистую правду.
— Ты удивлен? Ничего удивительного. Ты не снял эти рога — и они выросли у тебя. Мужчины так гордятся тем, что они несуеверны. Что ж, по крайней мере теперь ты с полным правом можешь оставить их и даже сделать так, чтобы они надевались на голову. Потому что теперь они навсегда твои.
И, видя, что он темнеет от злости, но ничего не может произнести, повторила еще раз, наслаждаясь собственным низким