«Невозможно перечислить все те безрассудства, что свершались здесь… Моё несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены. Вот картина современной России! Моё сердце страдает. Я сам, обязанный подчиняться всем мелочам военной службы, теряю всё своё время на выполнение обязанностей унтер-офицера, решительно не имея никакой возможности отдаться своим научным занятиям, составляющим моё любимое времяпрепровождение; я сделался теперь самым несчастным человеком…»
Словно античный герой, он призван был страдать за государство. Государство, должное быть основанным на равенстве и братстве, да, на равенстве всех, решительно всех граждан перед законом — ну, разумеется, кроме землепашцев, поставляющих ему, будущему государю, новые и новые полки. Так что, значит, закон и исключительно только закон должен диктовать свою волю и народам, и правителям. И власть должна быть истинно народная.
Мысль о народной власти перелетела, и он записал последние и самые главные сейчас фразы в дневник.
«Подати народ платит неисправно, батюшкины траты на армию слишком велики, и денег не хватает решительно на всё. Нет денег. А поскольку нет денег, речи о благоприятных изменениях в государстве тоже не может быть никакой».
Вставши, отворил своим ключом любимый ореховый секретер, выдвинул ящик и достал бумагу, поданную милым другом Адамом. Вглядывался в нее, не видя слов, а, может быть, потому, что не надел очков — в его зрелые, можно сказать, в зрелые его годы принужден был уже постоянно пользоваться очками, что, разумеется, шло совершенно противу воинского артикула, но мог позволить себе пользоваться ими, только когда присутствовали лишь самые ближние — Амалия или же Адам, братец Константин и матушка. В присутствии доверенных секретарей тоже читал сквозь очки, совсем уже, совсем, нисколько не обинуясь, а в присутствии жены не имел такой дурной привычки — её неуважительное отношение к священной особе мужа не должно было получать лишней пищи, хотя… Хотя его собственное отношение к жене просто отсутствовало, оно не получало вообще никакой пищи чрезвычайно давно и давно уже — возможно, с самой первой брачной ночи — умерло с голоду.
Жена вошла, и он сдёрнул очки, та заметила, конечно, но не подала виду, а он заметил, что она заметила, и не подал виду, что заметил быстрый прищуренный взгляд холодных её глаз. Тут же часы начали бить, он оглянулся на ганноверскую работу — башенные красного дерева часы действительно украшались двумя круглыми зубчатыми башнями, словно бы представляя собою бастион, который предстояло взять его войску; мысль о войске вдруг вызвала озноб в ногах и ужасную мысль, невесть откуда пришедшую: русское войско в нынешнем своём положении небоеспособно. Огромным усилием воли, как античный герой, огромным усилием воли отогнал эту вздорную, не соответствующую действительности и, главное, совершенно не нужную сейчас мысль — войско вполне боеспособно, и батюшка, и он сам, будущий государь, непреложно и неотступно следит за дефилями и соответствием обмундировки установленным Высочайшими Указами уложениям.
Тускло блестящее блюдце маятника, двигаясь с непреложной неотвратимостью, посылало болезненные, как и февральский свет за окном, тусклые двигающиеся блики. Пробило ровно двенадцать раз.
— Ты так незаметно вошла, Лулу…
Та лишь подняла голову; крылья носа её задрожали, и он вдруг понял, кого ему напоминает жена — кошку, Господи, прости, самую настоящую кошку! Он не выносил всякую дрянь — кошечек, собачек. Прежде живший во Франции помещик Ныров, докладывали ему, держал в имении нильскую речную ящерицу с названием крокодэйл — присланную Нырову будто бы одним из французских приятелей, бывшего с Буонапарте в египетском походе, — огромную ящерицу, поедающую во множестве не только крыс и мышей, но также собак и кошек. Вот таких ящериц и надобно завести в России, и всех решительно кошек им скормить, в том числе и тех, что входят без доклада — хотя бы и в мужнин кабинет.
— Вы хотели меня видеть, сударь? Я явилась по первому же Вашему требованию.
Он наклонил голову, рассматривая жену. Кошка выглядела бледной и усталой, что, разумеется, было вполне естественным после столь тяжелых родов. Вдруг она полюбила самые простые платья, боль-лею частью голубого цвета, на выход-то, разумейся, надевала парадные со шлейфом, как и положено великой княгине русского императорского дома, го обычно принялась выходить как, скажите, московская мещанка — платье на одной золотой булавке. И нынче явилась к нему в тёмно-голубом, без единой нитки жемчужной, с простым черепаховым гребнем в волосах — так могла одеться кормилица ее ребёнка в детскую, но не будущая императрица, являясь по мужниному зову. Никак не указал на это, молча разглядывая, словно бы видел её в первый раз, молча разглядывая жену.
— Каково теперь ваше здоровье, милая? — вставши, спросил, тем самым предлагая не искреннюю семейную беседу, к которой оба были неспособны, а вполне заданный светский тон; рукой указал на кресла напротив себя.
— Я совершенно здорова и счастлива, сударь. У меня есть ребенок, и у меня есть любовь… — Она сказала жёстко, не принимая предложенного пустого разговора, и он чуть не вскрикнул от этого наглого слова — «любовь»; она не имела права произносить этого слова, учитывая те отношения, которые сложились между ними, между ними троими. Об этом не следовало говорить вслух, Лиз же произнесла слово, желая сделать ему больно. Именно так: желая сделать ему больно. — Вы, вероятно, хотите чего-либо потребовать от меня, чего-либо, что сделает меня менее здоровой или менее счастливой. Не правда ли? Иначе бы вы не велели мне явиться с такою поспешностью.
Ее зрачки были неестественно расширены, она смотрела прямо ему в глаза странным, каким-то совершенно диким взглядом, и серный запашок вновь, показалось ему, дунул, легко дунул от неё — пред ним, вне всякого сомнения, предстала сейчас не жена, а дикая кошка; и тут ему вдруг захотелось повалить её на пол, сейчас же захотелось повалить её на пол. Он не признавался себе, что уже не раз испытывал желание повалить её на пол, но ни разу не сделал этого — милость его, однажды не оказанная, не могла статься оказанною чрез столь длительное прошествии лет — через два, три года, через пять лет, не могла.
Им обоим тотчас же представилась Сардиния, где сейчас находился князь Адам. Батюшка знал, что делал, когда отправлял князя Адама посланником в Сардинию, однако же опоздал — Лиз понесла; все они добились, таким образом, того, чего желали: князь добился Лиз, Лиз — ребёнка, а он, он — исполнения давно задуманного плана. Но сейчас им представилась Сардиния, хотя сардинский двор короля Эммануила нашёл пристанище сейчас, после того, как Буонапарте занял Пьемонт, нашёл пристанище, значит, во Флоренции, откуда князь Адам посылал рапорты, столь раздражавшие батюшку, — князь Адам усиленно делал вид, что не любил французов, а батюшка, наоборот, склонен был сейчас дружить с узурпатором. Но сейчас обоим супругам представился скалистый остров, словно бы символ изгнания, одинокий домик на нём, одинокий узник в белой рубахе за простым столом — с пером в руке, как и он, он, с пером в руке… Князь Адам в это время в русском генеральском мундире — Павел Петрович накануне высылки присвоил ему звание генерал-лейтенанта — князь проезжал мимо флорентийской ратуши, часы на башне били, мерные удары тяжёлого колокола отдавались в ушах, он выглянул из окошка кареты — резные чугунные стрелки показывали ровно двенадцать.