Я, как могла, поддерживала свой имидж. По официальной версии, у меня был платонический роман с давним поклонником, юным студентиком технического вуза, — который когда-нибудь должен был завершиться торжественным обменом кольцами в присутствии родных. Наша фотография стояла в гостиной на столике, и по праздникам он привозил маме гвоздики, а папе всегда почему-то скромную туалетную воду. Папа был деликатен и аккуратно складировал нераспечатанные коробки в коридоре, на полке для обуви.
Когда мне в голову пришла идея поступать в университет и готовиться к экзаменам на даче, ни у кого не было и слова возражения. Мне перевезли все необходимое, начиная от запасов питания и заканчивая учебниками, которые я не собиралась открывать, и оставили в покое. Если родители и могли подумать о чем-то из области запретного, так только о том, что Юрка иногда приезжает ко мне и мы гуляем в лесу. Не случайно накануне отъезда мама как-то неумело ввернула в разговор фразу о важности контрацептивов.
Я усмехнулась про себя, а ее доверительно попросила поделиться со мной, когда я буду выходить замуж, всеми женскими секретами. И вздох облегчения был настолько громким, что маме пришлось не очень ловко сослаться на свою любимую дыхательную гимнастику. А я подумала, что к тому времени, когда я действительно, не дай Бог, решу выйти замуж, методы вроде лимона во влагалище и презервативов (ничего, что сухо, главное, что безопасно), заботливо собранные мамой в личную энциклопедию жизненного опыта, станут совсем уж неактуальными.
Оставив маму заботиться о Филиппе и Кате, я переехала. Экзамены я, конечно, не сдала, потому что слишком занята была другими делами, но на даче жить осталась. Родители и дедушка давали мне денег, мужчины дарили подарки, а я рассказывала всем, что параллельно с подготовкой к очередным экзаменам пишу бессмертный роман, который мне якобы заказало одно маленькое издательство, и мне необходимо спокойствие и уединение. Никто не удивлялся, потому что талант не ставили под сомнение. И никто не беспокоил меня, разве что по вечерам звонили из дома, узнать, как я себя чувствую.
Дача была очень уютной. Небольшой теплый дом в два этажа, все обшито светлым деревом, на полу покрытие синего цвета, на окнах желто-синие шторы. Когда-то дача была служебной — небольшая награда дедушке от благодарной страны, умеющей чтить своих героев, даже если они воюют на никому не видимом фронте. А перед выходом на пенсию циничный дедушка заявил что-то немного пошлое, типа того, что родина — как девушка: вроде дает, а потом вдруг может передумать, а ты останешься со вздутыми от желания штанами. И память у нее девичья — все забывает, и не предъявишь ничего. Поэтому, твердо веря в истину о том, что любая женщина в душе проститутка, он просто выкупил дачу, приватизировал ее и немного перестроил — проведя центральное отопление и газ. А телефон тут был и раньше.
Приехав сюда, я не стала менять ничего, только чуть переоборудовала для себя одну из спален, поклеив ее пошлыми шелковыми обоями с голубыми полосками, и покрасила деревянную рамку зеркала на стене в голубой цвет. Но как ни странно, я никогда никого не приглашала в эту комнату, предпочитая отдыхать и развлекаться в другой. Той, которая принадлежала дедушке.
Дедушка был кумиром семьи. Его любили и ему поклонялись. Дедушка был невыносимо капризен, и ему все сходило с рук. Он был высок, по-прежнему привлекателен, носил длинное пальто и курил тоненькие сигариллы. Его восхитительное лицемерие считалось особенностью его противоречивой души, а стариковское занудство — склонностью к консерватизму. У дедушки были свои правила, заскоки, если точнее, которым безропотно подчинялись все, превратив их в семейные традиции.
Два раза в месяц дедушка требовал от отца возить его на могилу бабушки. Он стоял на пронизывающем ветру перед черным крестом из мрамора, сжимая в руках охапку зеленовато-белых роз. Стоял и покачивался, ярко выделяясь на фоне снега роскошным кашемиром своего пальто, сняв замшевую шляпу. Когда отец робко произносил что-то по поводу дедушкиного слабого здоровья, дедушка картинно-небрежно бросал цветы на плоскую плиту. И они падали, мягко шурша, словно его беззащитная душа, заключенная в белых бутонах, шептала что-то, стремилась проникнуть под камень, и не могла, и беззвучно страдала.
Закрывая за собой калитку, дедушка кланялся в пояс, не очень громко, но отчетливо произнося скорбное «Я скоро приду к тебе, Катерина…» — рассчитанное на тех, кто случайно окажется рядом. Потом он вырывал рукав у отца, пытающегося его поддержать на ненадежной кладбищенской земле, и медленно двигался к выходу, неторопливо надевая шляпу и закуривая свою неизменную коричневую палочку.
Тот, кто случайно оказывался рядом, кто видел в этот момент дедушку, наверняка был поражен кинематографичностью сцены. И, вне всякого сомнения, решал, что высокий красивый старик — некто особенный, осколок русского дворянства, сверкнувший благородным бриллиантовым светом среди бутылочного стекла, составляющего нехитрые блеклые узоры в калейдоскопе сегодняшнего общества.
Тот, кто не знал истины, был бы восхищен. Те же, кто знал когда-то, давно ее забыли — как это часто происходит с истинами. Никто не помнил теперь, что бабушка умирала от рака кишечника на квартире своей дочери, папиной сестры, корчилась от боли и умоляла смерть прийти поскорее. Дедушка же весело проводил время в обществе племянницы своего сослуживца. Нехуденькой тридцатилетней дамы, везде таскающей своего пинчера, завернутого в клетчатую попону.
Потом смерть все же явилась за бабушкой, истомив ожиданием и поразив всех своей банальностью — словно все ждали призрака в черном плаще без лица и с косой, а услышали только тихий вздох, после которого со лба бабушки исчезла мука. Дедушка публично покаялся, попросил на ее могиле прощения и был возвращен в едва было не потерянный статус полубога.
Дедушка жил в огромной трехкомнатной квартире на Кутузовском, качался в кресле-качалке из ратана и требовал от сиделки интимных поцелуев — приехав к нему как-то утром, я сильно удивилась тому, что мне долго не открывают, и сразу заметила смущение на лице наконец-то отворившей дверь девицы и ее жирно блестящие губы. Ел он, следуя указаниям врачей, шесть раз в день, а вечером выпивал сто граммов «Хеннесси». Сиделка иногда оставалась с ним, только не рядом в кресле, а в дедушкиной постели. Если бы папа узнал, какой дедушка прописал себе оздоровительный комплекс, он сошел бы с ума. А может, наоборот, успокоился бы, поняв наконец, почему сиделка такая дорогая.
Я часто думала, что для того, чтобы человека все любили, у него должно быть как можно больше недостатков. Дедушкин пример и мой личный только подтверждали это предположение.
Дедушка и я были похожи, как молочник и кофейник из одного сервиза — то есть с небольшими различиями, но с одинаковым рисунком. Дедушка чувствовал во мне что-то, чего так много было в нем самом, и оттого любил меня больше всех остальных. Только мне одной он звонил три раза в неделю и дарил подарки. В детстве это были золотые украшения, потом новые «Жигули», которые я обменяла на свой «гольф», и в довершение дача и квартира, по завещанию оформленные на меня. Знали об этом только мы вдвоем.
Я уже сейчас считала дачу своей и, отдавая должное дедушке, выражала ему свою благодарность тем, что приглашала гостей, навещавших меня, в его комнату. Комната соответствовала вкусам и взглядам ее прежнего хозяина. Он была большой, потому что дедушка всю жизнь жил в просторных комнатах. Посередине стояла огромная кровать — намек на известную дедушкину слабость к женскому полу. Несколько книг на столике — дедушка любил делать вид, что читает, и часто засыпал с раскрытой книгой на лбу.
На стене висела большая оленья голова, немного не вписывающаяся в интерьер дома, но это был подарок дедушке от какой-то школы в Якутии, и она была ему дорога. На голове красовалась дедушкина генеральская фуражка, потому что дедушка был шутник. То, о чем он всегда молчал, было выражено в одной композиции, демонстрируя миру дедушкино циничное отношение к жизни. Олень в фуражке смотрелся строго и почему-то очень естественно. По обе стороны от фуражки ветвились роскошные оленьи рога.