— Вот так ты мне больше нравишься.
Кэрель не ответил. Запах опиума, лежавшего на кровати, вызывал у него тошноту. А член уже делал свое дело. Он вспомнил задушенного им в Бейруте армянина, который был нежен и хрупок, как медяница или птица. Кэрель спросил себя, не нуждается ли палач в ласке. Поскольку он ко всему относился серьезно, ему захотелось быть таким же нежным, как убитый им педик.
«Все же тот фраерок выдумывал для меня такие забавные кликухи. И он был так нежен со мной», — подумал он.
Но как продемонстрировать свою нежность? Какие для этого нужны ласки? Его железные мускулы оставались тверды и неподвижны. Норбер давил его своей тяжестью. Он проник в него спокойно, до самого основания своего члена, так что его живот коснулся ягодиц Кэреля, которого он властным и могучим движением внезапно прижал к себе, пропустив руки под животом матроса, чей член, оторвавшись от бархата кровати, выпрямился и, натянув кожу живота, ударился о пальцы Норбера, оставшегося совершенно равнодушным. Возбуждение Кэреля напоминало возбуждение повешенного. Норбер сделал еще несколько осторожных и ловких движений. Теплота внутренностей Кэреля поразила его. Чтобы сильнее почувствовать наслаждение и продемонстрировать свою силу, он вошел еще глубже. Кэрель не ожидал, что так мало будет страдать.
«Он не делает мне больно. Ничего не скажешь, он это умеет».
Он ощутил в себе присутствие чего-то нового и доселе незнакомого ему и точно знал, что после происшедшей с ним перемены он окончательно становится педиком.
«Что он скажет после? Только бы он поменьше пиздел», — подумал он.
Его ноги соскользнули и он снова уперся животом в край дивана. Он попытался поднять подбородок и освободить зарывшееся в черный бархат лицо, но запах опиума дурманил его. Он испытывал смутную признательность к Норберу за то, что тот прикрывал его сверху, защищал его. В нем проснулась легкая нежность к палачу. Он слегка повернул голову и, стараясь сдержать свое волнение, ждал, что Норбер поцелует его в губы, но ему не удалось даже увидеть лица хозяина, который не испытывал никакой нежности по отношению к нему и вообще не мог себе представить, чтобы один мужчина поцеловал другого. Норбер приоткрыл рот и сосредоточенно молчал, с таким видом, будто выполнял важную и ответственную работу. Он сжимал Кэреля с той же видимой страстью, с какой самка животного сжимает труп своего детеныша, — это обычно и называется любовью: сознание собственной отдельности, сознание, что ты сам раздвоился и смотришь на свое «я» со стороны. Оба мужчины слышали лишь собственное дыхание. Кэрель не оплакивал свое перерождение — и где? в стенах Бреста? Его закрытые темным бархатом глаза были сухи. Он выставил свои ягодицы назад.
— А теперь я.
Легко поднявшись на запястьях, он сжал ягодицы еще сильнее и почти приподнял Норбера. Но тот внезапно с силой привлек к себе матроса, схватив его под мышки, и дал ему ужасный толчок, второй, третий, шестой, толчки все время усиливались. После первого же убийственного толчка Кэрель застонал, сперва тихонько, потом громче, и наконец бесстыдно захрипел. Такое непосредственное выражение своих чувств доказывало Норберу, что матрос не был настоящим мужчиной, так как не знал в минуту радости сдержанности и стыдливости самца. Вдруг убийцу охватило сильное беспокойство, суть которого сводилась примерно к следующему.
«А вдруг он обыкновенный стукач?» — промелькнуло у него. В это же мгновение он почувствовал себя затравленным всеми силами французской Полиции — правда, не окончательно: лицо Марио только пыталось заменить лицо сжимавшего его в своих руках мужчины. Кэрель кончил прямо в бархат. А тот, что был на нем, безвольно уткнулся лицом в беспорядочно разбросанные и безжизненно свисавшие, как вырванная вместе с куском земли трава, кудри. Норбер не шевелился. Его челюсти, ослабив хватку, постепенно разжались и отпустили травяной затылок, который он укусил в момент оргазма. Наконец огромная туша хозяина осторожно оторвалась от Кэреля. Тот снова выпрямился. Он все еще держал свой ремень.
«Не прикидывайся шлангом, Робер, я отдрючил их всех. Если хочешь знать, у меня уже на конце мозоли. Всех. Всех, кроме тебя. Пойми, что тебя я просто не хотел. Можно сказать, что моей жене достаются только те, кто уже оприходован мной. Ты являешься исключением. Даже не знаю, почему. Не могу сказать, что ты мне не подходишь, и не подумай, что я приссал. Все остальные были такие же амбалы, как и ты, — не в обиду будь те сказано — я ведь не баклан какой-нибудь. В этом можешь быть уверен. Я ведь даже тебе ничего не предлагал. Меня это просто не интересовало. И заметь, хозяйка обо всем этом ничего не знает. Я никогда ей ничего не говорил. На кой это нужно. Да и вообще, я положил на это. Но поверь мне, они все оприходованы мной. Кроме тебя, конечно». Пусть это был и не Робер, но все равно, он, рогоносец, только что трахнул парня с таким лицом, от которого все бабы наверняка были без ума. Ноно чувствовал свою силу: он мог одним своим словом нарушить невозмутимость обоих братьев. В то же время эта уверенность, едва появившись, уже была поколеблена сознанием того, что докер и матрос могут почерпнуть из их сходства и их двойной любви достаточно силы, чтобы сохранить свое великолепное безразличие, ибо они были настолько поглощены своей двойной красотой, что не замечали ничего вокруг.
Его женственность иногда проявлялась в каком-нибудь чрезмерно утонченном жесте, например, когда он рукой отбрасывал назад свою свесившуюся, как листва плакучей ивы, шевелюру. Но скрип башмаков Кэреля свидетельствовал о его мощи. Тяжелый и мерный ритм его шагов создавал такой шум, что ему начинало казаться, что под его ногами хрустит все ночное небо и звезды на нем.
Факт обнаружения убитого моряка никого особенно не тронул и не удивил. Преступления в Бресте случаются не чаще, чем в любом другом месте, но туманы, дожди, тяжелое и низкое небо, серый гранит, воспоминания о каторжниках, присутствие в двух шагах от города, сразу же за его стенами — и из-за этого еще более впечатляющего — здания каторжной тюрьмы Бужан, невидимой, но прочной нитью связывающего старых моряков, адмиралов, матросов и рыбаков с тропическими районами, делают здешнюю атмосферу настолько гнетущей и в то же время лучезарной, что она кажется нам не просто благоприятной, а как бы специально предназначенной для того, чтобы здесь процветали убийства. Именно процветали, иначе не скажешь. Здесь кажется естественным, что в любом месте туман может разорвать чья-то нога, а револьверная пуля, проткнувшая его на высоте человека, продырявит бурдюк, и кровь хлынет вдоль перегородок внутрь этой призрачной стены. Ударившись, можно поранить туман и забрызгать его звездами крови. Стоит только протянуть руку (ставшую вдруг такой далекой и чужой), как натыкаешься тыльной стороной ладони или крепко обхватываешь пальцами теплый, вибрирующий, могучий, уже освобожденный от белья обнаженный член докера или матроса, застывшего в ожидании, сгорающего от нетерпения и желания запустить в гущу тумана поток своей спермы (эти вечные контрасты: кровь, сперма и слезы!). Ваше лицо так близко от невидимого лица, что краска волнения разливается по нему. Все лица, смягченные и очищенные туманом, бархатистые от неуловимых обрамляющих щеки и уши капелек, прекрасны, тела же становятся тяжелыми, набрякшими и необычайно сильными. Под голубые холщовые брюки, заплатанные и поношенные (а докеры — эта деталь кажется нам особенно волнующей — носят иногда еще и красные полотняные штаны, по цвету напоминающие кальсоны заключенных галерников), докеры и портовые рабочие часто поддевают еще одни, что делает их тяжелыми, как броня, — и, может быть, ваше волнение еще усилится, когда вы почувствуете, что член, на который натолкнулась ваша рука и который доставил вам так много радости, преодолел столько тканей, что понадобилось столько усилий грязных и толстых пальцев, чтобы расстегнуть эти два ряда пуговиц, — к тому же эта двойная одежда утолщает бедра мужчины. Прибавьте к этому еще и неясность из-за тумана.