И она связала в узелок из этой замши свои горькие эмоции, сложила туда скучный медовый месяц, в течение которого он только и делал, что пытался затащить ее в постель. Свалила туда два года, проведенных в Германии, где он служил, и ругала последними словами тупых и жадных немцев, которые едят всякую гадость вроде квашеной капусты и сырого фарша, залитого яйцом. Там же нашел свое последнее пристанище мерзкий период, когда она работала учительницей в школе и преподавала историю глупым невоспитанным детям. И тот, когда она сидела в отделе писем в одной из центральных газет, где за ней ухаживали чуть ли не все мужчины, а она, как дура, хранила верность черствому неблагодарному человеку, который был ее мужем.
И тот ужасный, последний кусок жизни, когда он изводил ее своими придирками, когда он начал изменять ей, когда он приходил домой нетрезвым, когда он критиковал ее маму и любимую бабушку. Она помнила, как он ехидно замечал ей, натыкаясь на лужу, оставленную в маминой квартире чудесной крошечной собачкой пепель-бабочкой, что с собакой следовало бы хоть иногда гулять. А научить ее залезать на унитаз можно только пересадив ей человеческий гипофиз, а потом мозги.
О, как она ненавидела этот его ироничный тон, этот его насмешливый взгляд. И вечную правоту во всем. И его успех, его популярность в период работы журналистом. Горы писем, приходящих от поклонников, и поклонниц наверняка тоже, сопливых длинноногих, пышногрудых, крутобедрых девиц с яркими губами, которым он всегда так нравился. Ненавидела его бесцеремонные руки, это его желание заниматься с ней любовью, особенно когда он на колени пытался ее поставить.
Никогда у него это не получалось — потому что она в жизни не позволяла себя на колени опускать. И эту непристойную и стыдную позу он мог использовать сколько угодно со своими журналисточками. Корреспонденточками. Внештатницами. Секретаршами. Хоть с уборщицей. Хоть с главной редакторшей…
Теперь с этим было покончено. Она завязала узелок и кинула его в самый дальний угол своего мозга, на самую далекую помойку. Туда же, где лежали воспоминания об отчиме и о плохой подруге, которая отбила у нее одноклассника-ухажера. И о математичке в школе, которая, кажется, презирала ее, потому что она растет в неполной семье. И о гадком мальчишке, который накормил ее хомяка маслом, и тот умер, вызвав у нее полугодовую депрессию, показав несовершенство мира, его жестокость и боль.
Теперь можно было со всей определенностью сказать, что, она стала совершенно свободной. Теперь она чувствовала себя молодой, потому что тридцать — это не возраст. Привлекательной — особенно за счет этой толкающейся наружу свободы. Талантливой — ну, в этом сомнений никогда не было. Немного легкомысленной. Веселой. Остроумной. В общем, другой. Совсем другой. Такой, какой не давал ей стать этот тяжелый и трагичный брак. Оставивший на ее сердце следы — как будто оно обручами железными было стянуто. Но ненадолго оставивший…
Пока усталый старик Время курил неторопливо, выпуская в воздух колечки-дни, недели, месяцы, она думала и думала о том, что стала свободной. Она приходила домой с работы и упивалась своей свободой. Не жарила котлет, не стирала безудержно все выходные, как раньше. Она убрала все черные вещи, которые так любил ее муж, в старый замызганный чемодан и забросила его на антресоли. Она купила себе три ярких сарафана и соломенную шляпку, тулью которой опоясывала синяя лента в белый горошек. В жару она стала ходить без чулок и перестала выключать радио. Оно бубнило сутки напролет, и тогда ей казалось, что она не одинока, весь мир радуется с ней.
Она стала заботиться о здоровье — бросила курить и прибавила пять кило. Часто она ела вчерашний винегрет, а потом пила чай с ромовыми бабами, купленными в буфете. Она могла себе это позволить, она ведь была свободной.
Но постепенно радость от осознания собственной свободы стала улетучиваться. Она поднималась белыми гусями несбывшихся надежд с прудов успокоенности и улетала к кому-то другому. В душе ее поселялись тревожные вороны, они каркали и лишали ее сна. Ее жизнь стала сама постепенно принимать ту позу, которая так нравилась Вадиму и в которую он так и не смог поставить свою жену, — опускаясь на колени и оттопыривая низковатый зад.
Странно, но почему-то все мужчины, которые оказывались с ней рядом, были женаты. Они относились к ней как к другу и хорошему сотруднику, но не спешили звать ее в рестораны. Они рассказывали ей о своих проблемах, но когда они заглаживались, шампанского Марине не доставалось, а в ресторан шел кто-то другой.
С женщинами у нее всегда были сложности. Зависть, конечно, что же еще. Они все обсуждали ее за спиной, они злились, старые несчастные клуши. Нарожавшие детей и готовые до старости прислуживать мужьям. Спешащие по вечерам домой — как раньше спешила она. Бесперспективные, косные, тупые. «Эти бабы — ох, они попортили мне крови. Ты же знаешь, как меня всегда не любили женщины. Их злило всегда внимание, которое я привлекаю, мужские взгляды злили…»
Были, конечно, друзья. И случайные знакомые из самых разных слоев общества. Диггеры, хакеры, байкеры. Брокеры и рокеры. Но с ними тоже что-то ничего не происходило. Никто не звал ее на вечеринки и на мотоцикле не предлагал прокатиться. И вообще что-то вдруг они все оказались моложе намного и называли ее на вы. Видимо, степень ее свободы не доходила до нужной отметки — нос у нее не был проколот, и татуировки не было ни одной, и в подземелья лазать она бы не согласилась, и в компьютере в общем-то не очень разбиралась.
Когда она совсем было отчаялась, появился Он. Он был немолод, не очень хорош собой, не богат. И какой у него был бизнес, она никогда не спрашивала и Вадиму не смогла объяснить. Но он был простым и бесхитростным — и это подкупало. В нем не было той желчности, что так раздражала ее в бывшем муже, а остроумие сводилось к анекдотам про Штирлица, неизвестным разве что только родившемуся младенцу. Он свозил ее к маме в деревню, и она забыла про свои аристократические корни. Теперь ей казалось, что это и есть высшая мудрость — порядочный простой человек рядом, туманные и росистые деревенские вечера, дымок далекого костра, стрекот кузнечика.
И ничего, что это быстро надоело, — она ведь была настоящей женщиной, переменчивой, капризной, непредсказуемой. Он ушел через год, не оставив ей ничего — денег у него не было, но была куча долгов. Ей еще звонили какое-то время его кредиторы, и она сама хотела бы его найти, но он ушел, когда ее не было дома, забрав золото из шкатулки под зеркалом и не сообщив координат. И хотя золота было жаль, она посчитала, что его уход — это плюс, ведь она опять стала свободной.
В этот раз свобода длилась всего месяц. А потом она узнала, что беременна — в один из считанных половых актов, которые случились между ней и новым супругом, пьяный сперматозоид проник в ее нежную яйцеклетку, сломав все надежды, разрушив мечты, отравив ее сознание.
Три дня после ужасного известия она лежала не поднимаясь. Ее чуткая мама со свойственной ей заботливой бестактностью рассказывала про то, что на работе у нее недавно умерла женщина — примерно того же возраста, что и Марина, — за неделю сгорела. И непонятно отчего. И что, может, стоит все же вызвать врача, все-таки опасно шутить со здоровьем. Марина лежала, отвернувшись к стене, и рассматривала сальные коричневатые узоры на обоях, расплывающиеся в глазах от душивших ее беспомощных слез.
Потом она заставила себя встать. Она оделась — уже сейчас в очень просторный желтый сарафан. Припудрилась и слегка подкрасила глаза. Взяла плетеную сумку, положила в нее полезный морковный сок в пластиковой бутылочке и большое яблоко с глянцевым красным боком. Домой она вернулась часа через три. В руках у нее было несколько огромных целлофановых пакетов, а под мышкой книга доктора Спока «Ваш ребенок». В пакетах же лежали очень нужные и трогательные вещи — вязаные пинеточки, чепчик, ползуночки. На лице у нее было выражение безграничного счастья — в ее жизни появилась новая цель. «Ну а что — не опускать же руки. Стала ожидать рождения нового человека. Смысл в моей жизни появился. Вот уж никогда не думала, что так буду хотеть ребенка…»