— Значит, и вы увлекаетесь современной женщиной? Этой бедной истерической женщиной, которая, как сомнамбула, вечно бродит в поисках несуществующего идеала мужчины, плода своего воображения, и в своем бреде не умеет оценить лучшего мужчину, в вечных слезах и муках, ежеминутно оскорбляя свой христианский долг, мечется, обманывая, и, обманутая, выбирая, покидая и снова ища, никогда не умеет ни изведать счастье, ни дать счастье и только клянет судьбу — вместо того, чтобы спокойно сознаться: я хочу любить и жить, как любили и жили Елена и Аспазия.
Природа не знает прочных и длительных отношений между мужчиной и женщиной!
— Сударыня…
— Дайте мне договорить. Только эгоизм мужчины стремится хоронить женщину, как сокровище. Все попытки внести эту прочность в самую изменчивую из всех изменчивых сторон человеческого бытия — в любовь — путами священных обрядов, клятв и договоров потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается?
— Но, сударыня…
— Но единичные мятежные личности, восстающие против общественных установлений, изгоняются, клеймятся позором, забрасываются каменьями… — вы это хотели сказать, конечно? Ну, хорошо. У меня хватает дерзновения, я хочу прожить свою жизнь согласно своим языческим принципам. Я отказываюсь от вашего лицемерного уважения, я предпочитаю быть счастливой.
Те, кто выдумали христианский брак, отлично сделали, что выдумали одновременно и бессмертие. Но я нисколько не думаю о жизни вечной, — если с последним моим вздохом здесь на земле для меня, как для Ванды фон Дунаевой, все кончено, — что мне из того, что мой чистый дух воссоединится в песнопении с хором ангелов или что мой прах сольется в материю для новых существ?
А если я сама, такова, какова я есть, больше жить не буду — во имя чего же я стану отрешаться от радостей? Принадлежать человеку, которого я не люблю, только потому, что я когда-то его любила? Нет! Я не хочу отречения — я люблю всякого, кто мне нравится, и дам счастье всякому, кто меня любит. Разве это гадко? Нет, это гораздо красивее, во всяком случае, чем если бы я стала жестоко наслаждаться мучениями, которые я причиняю, и добродетельно отворачиваться от бедняги, изнывающего от страсти ко мне. Я молода, хороша и богата — и весело живу для удовольствия, для наслаждения.
Пока она говорила и глаза ее лукаво сверкали, я схватил ее руки, хорошенько не сознавая, что хотел делать с ними, но теперь, как истинный дилетант, торопливо выпустил их.
— Ваша искренность восхищает меня, — сказал я, — и не одна она…
Опять все то же — проклятый дилетантизм перехватил мне горло!
— Что же вы хотели сказать?
— Что я хотел?.. Да, я хотел… простите… сударыня… я перебил вас.
— Что такое?
Долгая пауза. Наверное, она говорит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним — единственным словом: осел!
— Если позволите спросить, сударыня, — заговорил я наконец, — как вы дошли до… до этого образа мыслей?
— Очень просто. Мой отец был человек очень умный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десятилетнем возрасте я читала Жиль Блаза. Как большинство детей считают «Мальчика с пальчик», «Синюю бороду» и «Золушку», так считала я своими друзьями Венеру и Аполлона, Геркулеса и Лаокоона. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный; ничто не могло надолго омрачить его чело, ни даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после того, как мы поженились.
Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел в своем кресле на колесах, он часто шутя говорил мне: «Есть уже у тебя поклонник?» Я загоралась от стыда.
А однажды он прибавил: «Не обманывай меня, это было бы гадко. А красивого мужчину найди себе — или даже лучше сразу нескольких. Ты — чудесная женщина, но при этом полуребенок еще, ты нуждаешься в игрушках».
Вам не нужно говорить, надеюсь, что, пока он был жив, я поклонников не имела; но он воспитал меня такой, какова я теперь: гречанкой.
— Богиней… — поправил я.
— Какой именно? — спросила она, улыбнувшись.
— Венерой!
Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови.
— И даже «Венерой в мехах»… Погодите же, — у меня есть большая-большая шуба, которой я могу укрыть вас всего, — я поймаю вас в нее, как в сети.
— И вы полагаете, — быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне в ту минуту, при всей ее простоте и банальности, очень дельной, — вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может разгуливать во всей своей нескрываемой и радостной красоте в мире железных дорог и телеграфов?
— Нескрываемой — нет, конечно! В шубе! — воскликнула она, смеясь. — Хотите видеть мою шубу?
— И потом…
— Что же «потом»?
— Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют рабы, которые делают все прозаические дела повседневной жизни и которые прежде всего — работают на них.
— Разумеется, — весело ответила она. — И прежде всего, олимпийской богине, вроде меня, нужна целая армия рабов. Берегитесь же меня!
— Почему?
Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это «почему». Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что из-за них сверкнули маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить не стоило:
— Хотите быть моим рабом?
— Любовь не знает разграничений, — ответил я торжественно-серьезно. — Но если бы я имел право выбора — властвовать или быть подвластным, — то мне показалась бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?
— Ну, это-то было бы нетрудно, в конце концов.
— Вы думаете?..
— Ну, я, например, — она засмеялась, откинувшись на спинку скамьи. — У меня деспотический талант… есть у меня и необходимые меха… но вы сегодня ночью совсем серьезно испугались меня?
— Совсем серьезно.
— А теперь?
— Теперь… теперь-то я особенно боюсь вас!
* * *
Мы встречаемся теперь ежедневно, я и… Венера. Много времени проводим вместе, вместе завтракаем у меня в беседке, чай пьем в ее маленькой гостиной, и я имею широкую возможность развернуть все свои маленькие, очень маленькие таланты. Для чего же я в самом деле учился всем наукам, пробовал силы во всех искусствах, если бы не сумел блеснуть перед маленькой хорошенькой женщиной?