Конечно, я думала о ребенке, и даже слишком часто. Я думала о нем все время. О крохотных ручках, ножках, глазках, о прелестном голоске, который повторяет:
— Мама, тики, тики…
Так лепетал ребенок Иоаси, протягивая ручонки к часам.
Я думала о привязанности, думала о заботе и ласке, о правильном воспитании, о любви, о нежности, о детских ручках, обвивающих мою шею, думала о теплом тельце, засыпающем у меня на руках, о влажном поцелуе, отпечатанном на щеке.
О да, я думала о ребенке.
Как же без ребенка?
— Тебе было хорошо? Ну, может, из этого что-то получится, — говорил он, отодвигаясь от меня после секса, а я молчала, уткнувшись головой в синюю цветастую подушку. — Почему ты молчишь? Хочешь спать? В чем дело? Чем ты вечно недовольна?
Как-то раз я осмелилась сказать:
— Не говори со мной так, давай будем разговаривать нормально.
Больше я никогда не совершу подобной ошибки.
— Нормально?! Что значит «нормально»? — Он приподнялся на локте и включил ночник. В его глазах была неприкрытая ненависть. — Давай, объясни мне. Значит, у тебя ненормальный муж? Я с удовольствием послушаю, давай.
— Я не это имела в виду… Ты неправильно понял… — Я вжималась головой в подушку, как будто бы она могла меня спасти. Она была такая мягкая, и мне хотелось быть всего лишь синей цветастой наволочкой и ничем другим.
— Ах, я тебя плохо понял?! Все ясно! Я вообще мало что понимаю, зато ты слишком умная! Разумеется, я идиот. Что ж, просвети меня…
— Я хотела только сказать, что люди…
— Ах, люди? Как мило услышать, что жена не считает тебя человеком. Это очень интересно, продолжай, говори.
И подушка начинала пылать, все вокруг пылало, жар становился все сильнее и нестерпимее.
— Если бы у тебя был ребенок, тебе бы не лезли в голову всякие глупости. — Он поворачивался ко мне спиной, и я с облегчением выдыхала в синие цветы — осторожно, тихо, чтобы не выдать себя, не разозлить его.
— Если бы у тебя был ребенок, ты, конечно же, была бы совсем другой, — сказал он с упреком, когда я в очередной раз покупала прокладки.
Он не ошибался. Я была бы другой.
Я была бы не одна.
Но я не могла устроить такое собственному ребенку.
И он откладывал вечером на тумбочку Фолкнера, а потом поворачивался ко мне, засовывал мне руку между ног и говорил:
— Ты опять не хочешь?
К сожалению, он лежал ко мне не спиной, нет, и у меня вставали дыбом волоски на коже, и я молила Бога, чтобы муж этого не заметил. Я очень не хотела злить его — тон у него был холоден, как лед. Я не знала, что сказать, бедра сами собой сжимались от этого ледяного тона, он замораживал меня и там, внутри, хотя принадлежал не чужому человеку, а моему мужу, которого я поклялась не покидать до самой смерти. И я хотела умереть. Чтобы сдержать слово.
Поэтому я притворялась, что сплю, и так, как будто ворочаясь во сне, пыталась отвернуться. Но он зажигал свет. Я щурила глаза, словно очнулась от крепкого сна, а он всматривался в меня нескончаемо долго и говорил:
— Я же вижу, что ты не спишь.
И его голос уже не был ледяным, в нем вибрировало предвестие силы, и я знала: через минуту он докажет мне, что я не сплю, что я хочу его, что мечтаю о том, чтобы он занимался со мной любовью, и я улыбалась непослушными губами, которые отказывались служить мне в такой важный момент.
— Я не сплю, конечно, не сплю…
Я поворачивалась к нему, чтобы это произошло поскорее. Чтобы его не уязвить. Чтобы он не ушел в другую комнату, чтобы не сидел там одиноко, и чтобы потом он не возвращался в постель, когда я, устав от полуночного бдения, вдруг засну и не проснусь, пока он рывком не вытащит меня на середину комнаты, как в предыдущую ночь, крича, чтобы я убиралась отсюда, и бормоча, что я его любовь, что он из-за меня наложит на себя руки, но сначала докажет, кто здесь главный, и что я не могу ему такое сделать, и я помню боль и его тяжелое тело, навалившееся на меня, и отпечатавшийся на спине след от кромки ковра.
Поэтому я не защищалась от голоса своего мужа и склонялась над ним, вынужденная быть хорошей женой, и иногда это помогало — он не делал ничего, что могло причинить мне боль.
А иногда нет.
На этот раз, когда он уже был сверху, он посмотрел мне прямо в глаза и, видимо, разглядел то, что я так старательно пыталась скрыть, потому что сдавил мне горло и прохрипел:
— Я убью тебя.
Но не убил.
Тогда еще нет.
Я не понимала, что происходит. Сразу же после восхода солнца на мир опускались сумерки. Вроде бы ничего такого не происходило, вроде бы солнце светило, все вокруг сияло, искрилось, золотилось и серебрилось, но в каждой капле росы скрывалось предвестие темноты. Словно какой-то занавес отделял меня от остального мира. Я видела людей, слышала слова, но все это происходило только в двух измерениях. Третье измерение для меня внезапно исчезло. Мир стал плоским, как лист бумаги.
Едва просыпаясь, я начинала бояться.
Как он на меня посмотрит?
Посмотрит ли вообще?
Заметит ли меня?
Или его взгляд легко скользнет сквозь мое тело и остановится на окне?
— Помыть бы надо, — скажет он.
Я поворачивала голову: струи дождя оставили на стекле следы. Да, надо бы помыть.
Как же сильны должны были быть струи дождя, если они проникали в мою кровь и запросто делали меня прозрачной?
Я переставала существовать. И должна была что-то сделать, чтобы вновь возникнуть.
Я исчезала.
Предикатив.
Что это такое?
Это слова «следует», «надо», «нужно».
Осколки каких-то глаголов? Обломки?
Обломки, которые вырастали до гигантских размеров и отнимали у меня жизнь, волю, радость…
Надо выдержать. Следует идти на компромисс. Нужно быть взрослой.
Раз я не услышала тревожных звонков раньше, значит, сама во всем виновата.
Я так сильно хотела найти свою вторую половинку, что судьба дала мне ее.
Нечего жаловаться.
Но хорошая пара понимает друга друга с полуслова.
— Ты видел?..
— …Вот умора, смотри, она точно из немого фильма…
— …Братья Маркс[10].
— А походка, как у Чарли Чаплина!
— Разве ты знаешь, как ходил Чаплин?
— Покажи.
— Нет, пожалуй, так.
И дружный смех, а маленькая пожилая дама в манто и элегантной шляпке довоенных времен движется в сторону автобусной остановки, опираясь на зонтик, и мы выделили ее из толпы нашей общей ассоциацией, нашим общим смехом, обращением к тому, что нам обоим хорошо известно, нашим желанием развлечься.
А мы?
А я?
На ужине по случаю именин (Никаких гостей, мы же хотим побыть вдвоем, правда? Нам никто не нужен, ведь другу друга есть мы) мы сидим за столиком, перед нами рыба в лимонном соусе, поданная официантом, — отличный, нежный морской язык, и соус превосходный, я бы не сумела ничего подобного приготовить дома… И кислое лицо моего мужа.
— Посредственная рыба, очень посредственная.
— А мне нравится, — говорю я неосторожно.
Нелояльно.
Ему наперекор.
А ведь могла бы поддакнуть, что мне мешало?
— Вы видели новый фильм братьев Коэнов[11]?
— Великолепный, правда? Мы были в восторге.
Нет, неправда, он очень красивый, но… Насилие с начала и до конца света, и неважно, что они развлекают меня, зрителя, какими-то аллюзиями, неважно, что изначально, по сценарию, храбрый главный герой перестает быть главным, — нет, мне фильм не понравился, я от него не в восторге.
И я поддакиваю.
Потому что мне пришлось измениться.
Не перечить. Не настаивать на своем. Компромисс для хорошего семейного союза необходим.
Тогда все будет хорошо.
Ведь лучше хотя бы иметь надежду, чем ничего не иметь.
У меня была когда-то подруга, она выбросилась из окна. Возможно, в момент прыжка, а возможно, уже во время падения с десятого этажа дома в варшавском предместье Мокотов, она пожалела о своем решении. Летела она недолго, были такие, кто это видел, и умерла она не сразу, нет.
Она лежала на газоне, а лето в тот год было сырое, газон пушистый, августовский, он скрывал собачье дерьмо, кусочки хлеба, выбрасываемые из окон, пластиковые пакеты и другой мусор; газон был мягкий, но слишком твердый для ее молодого тела. Она лежала с подвернутой ногой, должно быть, сломанной в бедре, а может, в каком-то другом месте, потому что, собственно говоря, нога лежала рядом, и говорила людям, которые подбежали к ней, их собралось на удивление много:
— Я не хочу умирать, спасите меня, пожалуйста, я больше так не буду делать…
И правда, не будет — ей не представится такая возможность.
Приехала «скорая» — довольно быстро, но все равно поздно.
Так выяснилось, что она не вечна.