Павел Алексеевич настаивал, чтобы она ушла с работы, но Нина и слышать об этом не хотела. Ей нравилось преподавание, по душе были ребята, избравшие дело, которое у обывателей вызывает насмешливое любопытство. Нина же не без вызова называла себя «потомственным сантехником», это была профессия ее родителей. Но главное — работа сохраняла ее связь с Москвой, давала хоть малую самостоятельность. Из этого вовсе не следует, что Нина тяготилась загородным жильем. Она полюбила и сад, и огород, и сезонную обязательность древних хлопот: вскапывать, сажать, полоть, окучивать, поливать, собирать, сжигать сладкий осенний мусор; нравилось зависеть от того, что происходит в серьезном, вечном мире природы: от солнца, дождя, снега и ветра. Много забот доставляли ей животные. Они все были калеками. Нина давно, всегда мечтала о собаке, но достался ей не литой и пружинный королевский эрдель, не сухой красавец доберман, будто вырезанный из черной бумаги неотрывным движением ножниц, не шнуровой золотоглазый пудель, а рыжий дворник с расплющенным задом — щеночком его придавила снегоочистительная машина; он ходил с видимым усилием, по-балетному ставя задние тесно приплюснутые одна к другой лапы, а на бегу, отталкиваясь ими враз, развивал ракетную скорость. А потом рыжик обзавелся тоже хромоногой и тоже рыжей, низкорослой и длинной, похожей на лисицу подругой. Вскоре появился одноглазый кот в изношенной, драной, некогда плотно-пушистой сибирской шубе. Устройство зверьевого инвалидного дома никогда не входило в намерения Нины, она даже немного брезговала больными и увечными животными, пока не появился первый калечка. Ныне в стаде ходили шесть уродов: четыре пса и две кошки. И уже нельзя было взять здорового зверя, это сразу подчеркнуло бы неполноценность остальных. Инвалиды жили мирно и даже заботились друг о друге. Если запирали на ночь калитку и кто-то оказывался на улице, остальные подымали громкий крик, требуя впустить шлендру. Однажды зимой на помойке обнаружили ворона с перебитым крылом. Звери не тронули товарища по несчастью, позволили ему кормиться и обогреваться в ящике с теплыми отбросами.
Эти больные звери, требовавшие много любви и внимания, еще сильнее привязали Нину к загородной жизни. И были книги, хорошие книги, и тихие, свободные часы для чтения. И потом, она не стала равнодушной к тому, что создавал муж, хоть измельченность его последних работ огорчала. Ну пусть бы и эти миниатюры были, а рядом что-то покрупнее, поохватнее, пошире забирающее жизнь. И все же трудно противостоять чужой воле, если эта воля твердо знает свою цель и неуклонно ей следует. И когда у Павла Алексеевича начался долгий «воробьиный период», — убедившись, что нет в Подмосковье птицы живее, красивей, разнообразнее повадкой, интересней характером, нежели воробей, он целиком переключился на воробьиные портреты, — Нина поймала себя на том, что все время отыскивает взглядом воробьев и, будто райской птичке, радуется крылатому хулигану.
Но Москва оставалась нужна ей, контраст перенасыщенного звуками, судорожным движением машин и людских масс города их одинокой тишине радовал и бодрил. И хотя все труднее становилось преодолевать инерцию возрастной огрузлости, тяготеющей к покою, ей всегда хотелось ехать в Москву, так же как и всегда хотелось вернуться назад. Даже когда она ходила в театр или в концерт, она все равно рвалась домой, несмотря на поздний час и на то, что придется ковылять три километра в кромешной темноте на высоких каблуках, такой ее охватывал страх — смешной и беспричинный — за все оставленное там. Она пыталась разобраться в этой неудержимой тяге домой, — ведь можно спокойно переночевать в теплой, благоустроенной московской квартире, хоть и припахивающей тленцем, как всякое жилье без человека, — и пришла к выводу, что страхом притворяется ее любовь к мужу. Она знала, что он терпеть не может оставаться один, будет томиться, прислушиваться к каждому шороху за оградой в надежде, что вернулась она, будет душно несчастен всю долгую бессонную ночь, хотя никогда не скажет ей и слова упрека и даже похвалит за благоразумие.
Оказывается, семнадцать лет жизни бок о бок, с непременной еженощной, почти механической близостью — вместо страсти укоренившийся физиологический импульс, — все же не превратили некогда соединившее их сильное чувство в привычку, в ту заботливую снисходительную дружбу-жалость, которой увенчиваются долголетние счастливые браки, ибо несчастливые браки быстро превращаются в тягостную обузу, сплошной обман или заговор против окружающего мира. Нет, у них все было живо, хотя об этом вроде бы и не помнилось в чреде однообразных дел, в тихом течении привычной жизни.
И, трясясь в ночном пустом, провонявшем, как овощной склад, автобусе сквозь дождь, снег или непроглядный туман, о который расплющивался, радужась, свет фар, она вдруг спохватывалась в своей нетерпеливой тревоге: «А ведь я счастливая!» О, совсем не таким рисовалось ей счастье в юные годы: что-то воздушное, лазоревое, золотое… А оказывается, счастье — это пожилой, тучный, седой мужчина, рисующий мелкие подробности жизни, пристройка к гаражу, маленький сад, огород да шесть покалеченных тварей.
Когда Павел Алексеевич объявил о поездке на Валдай, Нина растерялась, всполошилась, разволновалась, словно речь шла о полете на другую планету. В каком-то смысле так оно для нее и было. Вот уже более десяти лет они никуда не выезжали. Несколько заграничных туристских поездок не в счет. Там человек не принадлежит себе, скован по рукам и ногам дисциплиной, обязательными мероприятиями, принадлежностью к группе, запрограммирован, как робот, и, стало быть, не живет. А их ждет пусть коротенькая, но настоящая жизнь в незнакомом месте, среди новых людей, без привычек и обязательств, и какой эта жизнь окажется, неизвестно, и это замечательно. Но после всплеска радости она вдруг ощутила жестокую тревогу, почти ужас, словно им предстояли тяжелейшие испытания, которых не выдержать. Чувство было странное, необъяснимое, донельзя глупое, но стряхнуть его не удавалось.
Павел Алексеевич заметил ее смятенность, но объяснил по-своему: боязнью бросить дом и сад и жалкое стадо. Оказывается, он уже принял меры и вызвал из глубины своего таинственного прошлого Сергуновых. Это надежнейшие люди, им можно доверить не только загородную халупу, а целое государство, и там гвоздя не пропадет. Нина сделала вид, что успокоилась, но Павел Алексеевич, чья проницательность в отношении жены нередко запаздывала, но неизменно срабатывала, понял свою ошибку — иное заботило ее. Он не умел не то что ломиться, даже стучаться в закрытые двери и со вздохом отступил.
Чета прибыла накануне их отъезда. Нина никогда не видела столь монументальной старости. Оба гренадерского роста, плечистые, чревастые, с обожженными солнцем медными лицами и певучим южным произношением. Мужчины обнялись и долго стояли молча, притиснув скулу к скуле, а Сергунова издала из своей могучей емкости нежданно тонкий писк, и голубые слинявшие глаза выслезились бисерком. Потом Павел Алексеевич сообщил, что Сергунов был лучшим старшиной, какого знала Отечественная война, а в Сергуновой возродился благородный образ маркитантки (она ведала армейским ларьком), сочетающий бесстрашие с широкосердечием и самоотверженностью.
Нина высказала соображение, когда они остались вдвоем, что люди, воевавшие несколько отступя от фронта (Павел Алексеевич резал гравюры по линолеуму в армейской газете), на редкость преданы своему боевому прошлому, никто так не напивается в День Победы, как штабные писаря. «Не все, — со смехом возразил Павел Алексеевич, — я, как тебе известно, не напиваюсь». — «Шучу, шучу!» — сказала Нина и тут заметила, что впервые за их долгую совместную жизнь муж ее раздражает, хотя поводов к тому нет. Но с появлением Сергуновых, когда стало ясно, что они действительно едут, в ней зашевелилось странное ожесточение против мужа, словно он толкал ее на что-то неправильное, ненужное, в чем сам же будет потом раскаиваться.
Человек справедливый и добросовестный, она попыталась понять природу этого странного чувства, нет, «чувство» звучит слишком громко, — некоторого душевного смещения в сторону от обычного курса. Может быть, она настолько засиделась, настолько привыкла к неизменному ритму и ладу жизни, что ее пугает, нервно пугает эта встряска, утрата годами выработанных рефлексов, отношения с незнакомыми людьми и то, что там она не будет хозяйкой, что ей придется приспосабливаться к окружающим. Все эти соображения казались мелкими и недостойными внутренне свободного человека, каким она себя считала.
Во всяком случае, у нее не было и тени тревоги за все, что она оставляла дома. В часы затянувшегося вечернего застолья, напомнившего по своему неспешному, величественному благолепию трапезы Владимира Красна Солнышка, Сергуновы подробнейше обговорили свои обязанности. Нина полагала, что от них требуется лишь одно: не дать подохнуть с голоду собакам и кошкам. Зная крестьянскую скупость на кусок домашним животным: кошек вообще не кормят, а собаке кидают кость, только если она сторожевая, Нина на большее не рассчитывала, но разоравшимся, лоснящимся нахлебникам полезно посидеть на диете.