В доме Ирмы не было никакого отца. Он не то чтобы однажды бесследно исчез, просто он никогда не существовал, а от матери Ирмы нельзя было ничего добиться. "Было и прошло", - вот ее обычный ответ, когда Ирма спрашивала ее об отце. "У тебя есть я, мое сокровище, и этого достаточно". - "Вы были влюблены в него?" - допытывалась я, и она закатывала глаза, отпивала глоток кофе и отвечала: "Мне бы хотелось так думать". - "Если любовь действительно существует, - спрашивала я, - как ее узнать, по каким признакам?" - "А по всем", - говорила она и долго смотрела в окно.
Однажды, в апреле 1955 года, после обеда мы с матерью Ирмы пошли в кино. Была среда, четыре часа дня, кинотеатр назывался "Лихтбург", а фильм "К востоку от Эдема". В фильме два брата боролись за любовь своего отца и за любовь девушки по имени Абра. Одного из братьев звали Кейл, и на два часа у нас перехватило дыхание. Она была здесь, любовь, наконец-то мы ее увидели: у Кейла было особенное лицо, мягкое и высокомерное одновременно, уязвимое, обидчивое, угрюмое, чувствительное. Он мог плакать и оставаться при этом мужчиной, самым прекрасным мужчиной, который только существовал на свете, первым среди тех юношей, которых мы знали и целовали. Возвращаясь из кино, мы уже не были маленькими девочками, а мать Ирмы вытерла глаза, глубоко вздохнула и сказала: "Это был Джеймс Дин".
В этот вечер я не пошла домой. Я сидела с Ирмой в темной кухне, мать ее давно спала, а мы разговаривали о Кейле, нам хотелось иметь брата, возлюбленного, друга, отца - такого, как он. Мы плакали и в возбуждении бегали по кухне взад-вперед, мы сочиняли ему письмо, мы проклинали Арона и отца, который ничего, ну ничего не понимал, мы были взбудоражены, возбуждены, потрясены, влюблены, утешены: то, о чем мы так долго мечтали, существовало, - все равно где - на киноэкране или где-то в Америке существовал этот Джеймс Дин, он стоял, возможно, в это самое мгновение, прислонившись к стене, глаза закрыты, и он чувствовал и думал, как мы. С этого дня нас больше не интересовали юноши из школы, из кафе-мороженого, из танц-класса, которые, как неуклюжие телята, толпились вокруг нас, и, когда однажды мой тогдашний друг Кристиан подарил мне им же самим выкованное плоское медное кольцо со своими инициалами, я надела его, предварительно нацарапав ножницами Д.Д., о чем рассказала только Ирме. Ирма становилась все более молчаливой. Она изводила себя тоской по Джеймсу Дину, но мне казалось, что Джеймс Дин олицетворял для нее отца, я же представляла его любовником типа Ретта Батлера, который несет меня наверх по качающейся лестнице, а внизу стоит моя мать и кричит: "Что вы делаете с моей Соней?" а Джеймс Дин поворачивается к ней и говорит: "Это не ваша Соня, мадам, это теперь моя Соня". Такие мечты наполняли меня счастьем, но у Ирмы были другие мысли. Она уже больше не довольствовалась только матерью, она хотела как можно больше знать о своем отце, и однажды, когда мы пекли пончики с сахаром и корицей, ее мать заметила вскользь: "В общем, твой отец был немножко похож на Джеймса Дина. Повыше ростом, но такого же типа. Мы были вместе всего лишь один вечер, и с тех пор я его больше не видела". Она стояла у плиты, потом повернулась к нам. Ее глаза потемнели. "Ирма, сказала она, - я обещаю тебе, что расскажу все. Но не сейчас. Прошу тебя". И мы больше ни о чем не говорили, стали объедаться пончиками, ох, уж лучше бы она не сказала тогда, что отец Ирмы был похож на него.
В киножурналах мы выискивали сведения о Джеймсе Дине, его интрижках и любовных похождениях, о съемках его фильмов "...ибо не ведают, что творят"* и "Гигант". Мы пытались выглядеть, как Натали Вуд, Лиз Тейлор или Пьеранжели, больше десяти раз сходили на "К востоку от Эдема" и знали оттуда каждое слово.
* Так назывался в немецком прокате фильм "Бунтовщик без идеала".
Часами мы проигрывали, распределив роли, те сцены, которые произвели на нас наибольшее впечатление: как Кейл делает отцу подарок, а тот его не принимает, как Кейл в первый раз встречает мать, а та ему говорит: "Что тебе, собственно, нужно?" Матери этого, естественно, не знают, мать играла я, в этих делах я хорошо разбиралась, мне доставалась и роль Кейла, и я стояла, прислонившись к стене: лицо угрюмое, плечи высоко подняты, искоса поглядываю снизу вверх, на губах нерешительная ухмылка. Ирма была и Аброй, и отцом, который сказал про Кейла: "Я его не понимаю и никогда не понимал", - а я в этом месте страдальчески морщила лоб и мрачно бурчала: "Гамильтон, передайте моей матери, что я ее ненавижу". Я была также и Ароном, хорошим братом, хотя мне он совсем не нравился, но он был нужен для сцены, в которой он рассказывает Абре-Ирме, что его мать умерла сразу после родов, а Ирма выдыхала томным голосом: "Это, должно быть, ужасно, если у тебя нет матери". - "Нет, - говорила я, - это великолепно. Ужасно, когда она есть". И Ирма начинала плакать и говорила: "Это не имеет отношения к фильму, а ты не знаешь, как это ужасно, когда у тебя нет отца". Нашей любимой сценой была заключительная: Абра и Кейл у постели умирающего отца, который в последний момент наконец образумился и понял, каким сыном был Кейл. В отношении моей матери у меня не было таких надежд. Отца вынуждена была изображать кошка Пепи, лежа в корзинке, а мы обе становились перед ней на колени и рыдали, а Ирма-Абра говорила: "Возможно, любовь и такова, какой ее видит Арон, но ведь должно быть что-то и еще..." - а я потом вставала, опять прислонясь к стенке, как позже это делал Джетт Ринк в "Гиганте", и мрачно говорила: "Я больше не нуждаюсь в любви, из этого ничего хорошего не получается. К чему эти волнения? Оно того не стоит".
Обычно мы после этого рыдали, и Ирма говорила о своем отце, а я о своей матери, а потом мне нужно было возвращаться домой, где моя мать вместе с учительницей сидела на кухне, ела картофельные оладьи и говорила: "А-а, фройляйн все-таки вернулась? Хотелось бы знать, где ты так долго шляешься, ты скоро станешь, как мой муженек", - а я цитировала Кейла и с горечью отвечала: "Ты права, я очень плохая, я давно это знаю". Моя мать столбенела и жаловалась учительнице, что совсем не понимает меня, а учительница говорила, что это всего лишь пубертат и это пройдет. Все упреки отлетали от меня как от стенки горох с тех пор, как я узнала, что и в других семьях так же плохо, и с тех пор как я узнала, что на свете есть Джеймс Дин.
Мать Ирмы была очень обеспокоена тем, что Ирма так сильно влюбилась в Джеймса Дина, куда сильнее, чем я. У меня было такое чувство, что я и есть Джеймс Дин - ведь мне давно говорили: "Ну, как ты выглядишь!" - или: "Я тебя просто не понимаю", или: "С тобой одни неприятности", а Ирма стала выстраивать свою жизнь, ориентируясь на Джеймса Дина. Она писала ему письма, начала вести дневник - только для него, зубрила английский, чтобы разговаривать с ним, когда они встретятся в Америке, экономила, конечно, каждый пфенниг для этой поездки. У меня было такое чувство, что она твердо решила вернуть его в семью, которой он принадлежал.
30 сентября 1955 года в пять часов сорок пять минут вечера Джеймс Дин разбился насмерть на своем "Порше". Тогда еще не было телеканалов для экстренных сообщений, да и телевизора ни у кого из наших знакомых не было. Радио мы, дети, слушали только по средам вечером, когда Крис Хауленд проигрывал пластинки Гарри Белафонте, а газет вовсе не читали. Наверное, прошло дня два-три, когда кто-то в кафе-мороженом вдруг сказал мне: "Ты слышала, Джеймс Дин погиб". Я никогда не забуду, как подействовали на меня эти слова, наверно, за всю свою жизнь я не была в большем ужасе, окаменении, отчаянии, как в этот момент, - ни когда умер отец, ни когда позже в Сочельник рухнул наш дом, потому что мать была против рождественской елки и выбросила ее, а я собрала свои вещи и навсегда ушла из дома, - никогда меня не охватывала такая бездонная печаль. "Джеймс Дин мертв". Я сразу поверила в это, не сомневалась ни секунды, прямо-таки почувствовала, что он ушел, ушел навеки, для таких, как он, в этом не было ничего удивительного.
Тот факт, что я после этого дожила до сорока с лишним лет, я до сих пор воспринимаю, как личное поражение.
В моей голове пульсировала мысль типа "все-ушел-прошло-кончилось-никогда-больше", когда я смогла переключиться на другие, то сразу же подумала: Ирма. Был поздний вечер, ни у нее, ни у меня не было телефона, мне пришлось ждать до следующего утра. В ту ночь я совсем не спала, сидела на стуле у окна и смотрела на пьяных, которые, шатаясь, выбирались из соседнего кафе. Я бы тоже с удовольствием напилась, чтобы впасть в мягкую отключку, - что-то бормотать, падать, ничего больше не чувствовать и не знать. Я проскользнула в гостиную к шкафу с освещенным баром и достала оттуда бутылку ликера "Шерри". Мне не нравился его вкус, но он сделал свое доброе дело, согрел, голова заполнилась ватой, язык стал тяжелым, неповоротливым, как бы покрытым мехом, и еще я помню, что утром меня нашла мать, помню ее вопли, помню, как она заталкивала меня пинками в постель, после чего я погрузилась в долгий глубокий сон. Когда я пришла в себя, было далеко за полдень, а в доме - никого. Я встала, слегка покачиваясь, мне было холодно, плохо и непреодолимо хотелось выйти на улицу. Я оделась так, как если бы стояла холодная зима, хотя светило осеннее солнце и с деревьев медленно опадала листва. Я шла по улице, подталкивая ногой парочку каштанов, и думала только об одном: "Что мне теперь делать?" Ведь жизнь не может оставаться такой, как прежде? Прыщавый Хольгер из параллельного класса ехал на велосипеде мне навстречу, и я помолилась, чтобы он не вздумал заговорить со мной, только не теперь, но он, конечно, резко затормозил, поставил одну ногу на землю и сказал: "Эй, Соня, ты уже слышала про Ханзи?" Ханзи меня уже давно не интересовал, "гулять с ним", как это у нас тогда называлось, мне было неприятно. Ханзи был большой чудак: посреди разговора он мог внезапно громко захохотать или расплакаться и каждому встречному-поперечному рассказывал историю о Кельнском соборе, а мы все не могли ее больше слышать.