Времена настали тяжелые. Торговля оставляла желать лучшего, даже самые известные имена покидали ринг. Несчастье коснулось и моей доброй Пагеллы и ее «Модного штриха», Болара, знаменитого Готьера, которого некогда так уважали. Банкроты объявлялись один за другим. Даже частным лицам приходилось несладко. Принц де Гвемене печально давал уроки. Бурбулон, казначей графа Д’Артуа, заявил о пятимиллионном убытке. Пять миллионов… А месье де Виллеранж, управляющий почтой и почтовыми станциями! Его благополучие разлетелось на куски, что жестоко сломило его.
Я, будучи в самом центре этой катастрофы, старалась держаться. Не проходило ни дня без банкротства, большого или маленького, и со дня на день пророчили и мой крах. Гарди, книготорговец с большим именем, был уверен, что я симулирую банкротство. Этот маленький господин утверждал, что я имела такую привычку: когда поставщики при дворе поднимали цену до определенного предела, я осмеливалась прибегнуть к наделавшему много шума поступку, чтобы добиться снижения цены. Я действительно иногда пользовалась таким способом. Постановление о королевской казне больно ударило по «Великому Моголу». Гарди был прав, но каждый вынужден был выкручиваться, как мог. Я постоянно охотилась за выгодой… Кроме денежных проблем еще только одна тень по-настоящему омрачала мое существование: мнимая немилость королевы ко мне.
Немилость пугала меня. Но вскоре, как следует поразмыслив, я стала относиться к ней иначе: я ее больше не боялась, я в нее не верила.
Злые языки Версаля поспешили открыть общественности, что долг королевы составляет два миллиона. Они стремились подчеркнуть огромные расходы на туалеты, которые считали пустыми, ненужными. На нее так много клеветали!
Ей придумали новое имя. Вначале его тихонько шептали, потом стали произносить открыто, громко. Вскоре его можно было услышать и в салонах, и на улице:
— Мадам дефицит! — вопили они.
Они бранили на чем свет стоит и ее «министра женского пола», великую жрицу безделушек, «костюмершу», которая гипнотизировала ее своими проклятыми кружевами, стремясь разорить королевство.
Все намеки на ее расходы и безмерную любовь к нарядам были некстати. Не надо было так далеко искать причину ее расточительности… Я была женщиной, я понимала ее, я стремилась стать ей ближе, и мне это удалось.
В то время я видела совершенно разбитую женщину. Она недавно произвела на свет девочку, которая прожила совсем недолго. Судороги… Думаю, если бы малышка выжила, то стала бы очень похожей на свою мать, у которой была нежная кожа и тонкие черты лица, красиво очерченный рот, брови вразлет, высокий лоб, внимательный взгляд огромных голубых глаз.
Королевское окружение впредь обходилось без чертовки. Полиньяк сердилась на Марию-Антуанетту, а та искала утешения у своей золовки мадам Элизабет[115] и у верной де Ламбаль.
В те дни я часто видела у королевы мадам Лебрен. Она завершала свой великий портрет[116]. На нем была изображена королева — в желтом платье, окаймленном красновато-бурым мехом, — и все ее дети, даже маленькая Софи. Я слышала, как королева умоляла художницу изобразить люльку пустой.
Приказ был приведен в исполнение, но — вот странно — казалось, будто девчушка не хочет исчезать. Она всегда оставалась там, где была. Аделаида однажды увидела этот холст, когда помогала мне нести коробки с туфлями. Она тоже это заметила.
В пустой люльке заштрихованные линии образовывали что-то вроде силуэта ребенка…
Аделаида дала этой тайне красивое имя — она назвала ее «отпечаток ангела». Из всех портретов королевы этот произвел на меня самое большое впечатление.
Мадам едва исполнилось тридцать лет. Картина не показывает нам всей правды. В то время глаза ее были такими уставшими, что казались красными; ее щеки, часто раскрасневшиеся, приобрели бордовый оттенок. Она сильно располнела и пыталась скрыть это, утягивая талию узким корсетом. Как было ей объяснить, не оскорбив, что этим она только подчеркивала пышность груди? Но была ли она слишком сухой или слишком полной, слишком или недостаточно затянутой в свои платья — если бы вы только знали, как мало ее это заботило! Никто в этом и не сомневался, но королева действительно была очень хорошей матерью; и ей как матери пришлось хлебнуть горя. Она только что потеряла малышку-дочь, и судьба становилась к ней все беспощаднее. Состояние старшего сына, Луи-Жозефа, ухудшалось с каждым днем. Мадам смотрела на него, не в силах помочь, а маленький огонек угасал. Было ли это по этикету или нет, я не знаю, но по вечерам она бежала в его комнату, чтобы почитать ему сказку или спеть детский романс Беркана, подыгрывая себе на арфе.
Все эти секреты поведала мне мадам де Ламбаль.
Мне всегда казалось, что арфа — немного печальный инструмент. Во время болезни Луи-Жозефа она была мрачной и скорбной.
Если чертовка появлялась редко, то мадам Тереза, напротив, была всегда там, в тени королевы. Тихая, преданная, полная нежности к королевским отпрыскам. Она любила их всей душой, как своих собственных детей. Сколько раз, не считаясь с гувернантками, она ходила проведать маленькую Муслин в ее комнату.
— От имени Мадам Мамочки, которая сожалеет, что не может зайти, — говорила она.
Королева находилась под сильным давлением этикета. Мадам де Ламбаль была особенно восхитительна с маленьким Луи-Жозефом. Впоследствии ее глаза наполнялись слезами всякий раз, как она говорила о нем. Она любила повторять, что это был ребенок редкого ума и такой тихий, такой ласковый…
Больше всех, конечно, переживала и страдала королева. Ее утешали только Муслин и Душка, ее второй сын. Маленький Грез и Зое[117] тоже радовали ее и заставляли улыбаться.
Жизнь ее сильно омрачали непристойные письма, которые ходили по городу и Версалю. Говорилось в них об одном и том же: королеву обвиняли в смерти ее дочери.
Вот при таких обстоятельствах она приготовилась принять меня. Когда я пришла, вид у нее был строгий и даже суровый. Ее губы были плотно сжаты… Я подошла к ней на расстояние нескольких шагов, почувствовала тонкий запах ее духов, жасмин. Я вдохнула полной грудью, вбирая в себя этот аромат, чтобы наполниться им как можно быстрее. Этот запах был частью королевы, интимной ее частью. Это был запах пудры для волос, которую она велела доставить ей от Фаржеона де Монпелле.
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем она задала мне вопрос. Мне удалось убедить ее, что я оказалась лишь жертвой интриги, направленной на то, чтобы поссорить нас. Я защищалась, и между нами все стало как прежде.
Змеиные языки продолжали утверждать, будто я в немилости. Чепуха! Будь это правдой, Мадам лишила бы меня своих заказов и все придворные бараны последовали бы ее примеру. Но вместо этого клиенты потоком торопились на улицу Ришелье. Не в обиду будь сказано тем, кто похоронил меня прежде времени: мадемуазель Бертен все еще жила и «Великий Могол» тоже.
Однако дурные сны продолжали мучить меня, превращая ночи в кошмары. О, это смутное чувство разочарования. Правда заключалась в том, что мы летели в пропасть, не в силах прервать роковой полет.
Прошли годы, и настали самые мрачные времена. Существование было поистине скверным — я не лгу. Но я была счастлива, вдвое счастливее прежнего, и это опять же чистейшая правда.
Возможно, жизнь похожа на огромную страну: когда всюду идет дождь и бушует шторм, вдалеке остаются два или три уголка, где тепло и солнечно, как в раю, где небо сияет чудесной голубизной. Жизнь вокруг погружалась во мрак, а моя собственная освещалась яркими лучами двух солнц — Николая и Филиппа.
Говорить о Филиппе просто.
Николай курсировал между Петербургом и Павловском по воле каприза эрцгерцога Павла. Вскоре Николай написал мне, что отправится в Гатчину. В Гатчине был массивный дворец с длинным мрачным фасадом. Честно говоря, он больше походил на казарму и не имел ничего общего с очаровательным Павловском. Это был закрытый мирок, служащий притоном для сумасбродств эрцгерцога и гнусных проделок его Алексея Аракчеева.
По понедельникам и субботам там устраивались балы, и Николай говорил, будто каждый раз на балу встречает меня. Эрцгерцогиня Мария и знатные дамы являлись на бал в нарядах от Бертен! Даже жена Николая носила мои туалеты.
Они много говорили по-французски. Николай старался больше других, и каждое новое письмо свидетельствовало об этом.
Его письма… «Пишу тебе это письмо отсюда, из этой страны… я отсылаю его той, которая по-прежнему притягивает меня, как магнит» — писал он. Наше влечение друг к другу было неистовым, безудержным, но связь наша была на редкость безмятежной…
С того времени мои любовные дела шли лучше, нежели работа. Торговля пришла в упадок, и все вокруг твердили, что финансовое положение государства хуже некуда. Страна страдала. Я видела, как с каждым днем множились толпы нищих на опушках леса. Нищие лежали в траве, бродили, жили своей первобытной коммуной. Колин предпочитал обходить их за версту, только бы не встречаться с ними. Даже крестьяне их побаивались.