Телефон опять зазвонил. Ответив, Мирей положила трубку и возобновила наш разговор. Вейсс служил мессу во вторник в восемь часов вечера у метро Бонн-Нувелль. Часовня была всегда набита до отказа, Вейсс исповедовал в смежной комнате. Как говорила Мирей, отец Люк предпочитал старинной исповедальне разговор двоих людей, глядящих друг другу в глаза. «Сходи туда как-нибудь вечером, это забавно. Там и окрестные служащие, и приблудившиеся обыватели, и проститутки, и бродяги, и трансвеститы, и все это прекрасное общество слушает мессу, ходит на исповедь. Знаешь, почему? Потом Вейсс угощает их в ризнице, приглашаются все. Розами там не пахнет, надо быть не брезгливым».
Сердце Мод поблескивало у меня на лацкане. В церкви оно светило впустую, Вейсс смотрел на меня только в момент причастия. Я по-прежнему не причащалась, кажется, это его огорчало. Когда выстраивалась очередь за «телом господним», я оставалась на своем месте. Его манера наклоняться, чтобы дать облатку детям, меня потрясала. С малышами Люк был нежным, как женщина.
Чем больше я узнавала степень его святости, тем яснее передо мной рикошетом представала моя собственная. Вейсс был добродетелен по собственному выбору, я — в силу обстоятельств. Это было как с раком: он выбрал, я подчинялась.
Кроме Люка, в моей пустыне не было искушений.
У Мирей были муж, дети, внуки, домик в Иври, за который она выплачивала ежемесячный взнос в Франс-Иммо, пенсия служащей, друзья и круг общения, — словом, все. Эта жизнь, полная до краев, включала в себя поступки и мысли, о которых Мирей иногда сожалела. Отшельнице, которой я стала, и раскаиваться было не в чем. Над своей тетрадью, со своими кошками я вела аскетическую жизнь. В каком-то смысле, писание — это служение.
Среди «Смиренных» я была новичком. У Мирей опыта было на двоих. Раз в месяц, вооруженная исключительно своим терпением, она сопровождала Вейсса по улицам Парижа, в борьбе с проституцией и нищетой. Капля в море, но приходилось попотеть. «Ты поймешь, когда пойдешь с ним», — предупредила она меня. «Мы и не подозреваем об этом дерьме, пока сами в него не окунемся. Насмотришься всякого. Токсикоманы, умирающие от СПИДа и продолжающие колоться, дети, предоставленные самим себе, — не обязательно ехать в городские предместья Бразилии: мы и не представляем, что творится рядом с собственным домом!» — добавляла она.
Слушая Мирей, я думала, что нищета, как и рак, — это грязь, которую мы не хотим замечать, пока нас не ткнут носом, несчастье, которое случается только с другими и которое порядочные люди игнорируют свысока, словно сами застрахованы от него, будто чума не может коснуться их.
Я носилась со своим раком, будучи совсем недавно отверженной, но отверженность была раком нашего общества.
«Сидящие на минимальном пособии, проститутки и другие жители пригородных трущоб, которые скатываются в наше учреждение, — это сливки общества по сравнению с той вонью, нищетой и насилием, с которыми сталкиваются выезжающие на места», — заключала Мирей.
Она не знала, как я попала в Назарет. Вейсс требовал от меня молчания, я была выбрана — благодаря ему — среди сотни желающих. Работа на добровольных началах приветствовалась. «Они были правы. Вы будете нам полезны», — просто сказал мне Вейсс в Поль-Бруссе, официально принимая меня на работу.
Розетт была на седьмом небе, Люк Вейсс посвятил ее в тайну.
В этот вторник Люк шел из Назарета в район Сен-Лазар. Мирей готовила корзинки с едой, термосы и «нескафе», я отобрала одежду, презервативы, книги и лекарства. Насколько я поняла, сопровождающий менялся каждый вторник, по очереди. В этот вторник Вейсс взял с собой добровольца из Врачей Мира. «Отец мог бы обойтись без него, он изучал медицину перед семинарией», — сказала мне Мирей.
Мне нравилась ее особенность наполнять тишину словами, не стесняясь их значения. Я, привыкшая к тишине, к тишине в течение недель, если я не выходила из дома, удивлялась всему этому шуму. Это был шум жизни.
Для бродяг у Вейсса была терапия: слово освобождало, выслушивание было его прививкой. Лечение этого врачевателя душ состояло в том, что он давал выговориться тем, на кого всем было наплевать. Слушая проституток, токсикоманов, бродяг и трансвеститов, он достигал того, что они, в свою очередь, слушали его. Тогда он их направлял, предлагал место в приюте, социальную или медицинскую помощь. Процесс мог длиться недели, месяцы. «Слушать — это понимать, понимать — это уже любить», — повторяла Мирей.
Что было самое волнующее — Вейсс и я, мы понимали друг друга на расстоянии и в самом малом, и в самом большом. Я видела его насквозь, была для него раскрытой книгой, мы взаимно приводили друг друга в движение.
Мирей не скупилась на похвалы. Покидая Вильжюиф, отец Вейсс становился Моисеем нищеты, святым городского ада. Рак, нищета, умирающие, отверженные — всюду, где проходил Самаритянин, славили его добродетели. «Странно, раньше он приходил каждый вторник», — заключила Мирей. Я не решилась спросить, когда это раньше.
Мои пасхальные восторги длились недолго. После нашего общения по Клоделю, Люк избегал меня.
Я была добровольцем в Назарете, и я ходила на службы в Вильжюиф, точка. Похоже, овца выздоравливала. Тем лучше, если можно ее спасти, в конце концов мы все дети Божьи. Вот что, казалось, хотел сказать ангелочек.
Я могла бы вручить Люку приз Мольера, как лучшему актеру на земле. Сила, элегантность, ум, сердце — у Вейсса было все, что я ценю, но каждый раз, когда я отвоевывала клочок земли, он отбрасывал меня на исходные позиции. Гордость отца или желание побороться?
Он любил меня. Тем не менее он изображал тупицу, забывшего урок, делал из меня одинокую мечтательницу, подменял нашу правду вымыслом. Однажды, когда мы, наконец, пошли в кафетерий при раковой больнице, Вейсс поздравил меня с новой работой.
— Увидимся в Назарете, — сказал он, улыбаясь Розетт, нашей компаньонке, приглашенной по случаю.
Появилась официантка с кофе. Это была толстощекая и веселая блондинка. Она поздоровалась с Вейссом, задала ему какие-то довольно личные вопросы, на которые он ответил с теплотой. Уходя, блондинка наклонилась и поцеловала его в щеку. Он ответил ей тем же. Как я завидовала той, что уходила, унося нежность Вейсса и наши тарелки. Я угостила бы всех пациентов больницы, чтобы иметь возможность поцеловать священника.
— Какая странная жизнь, вы идете работать сегодня же, — воскликнула Розетт в мертвой тишине. — Господи Иисусе, Элка! — продолжила мадам Лабер, поворачиваясь ко мне, — вы ведь даже не знаете, выздоро…
Вейсс оборвал ее на полуслове.
— Привет, дочери мои!
Он встал, бросил монеты в блюдце. Розетт покраснела.
— Вы позвонили отцу Жанти? — прошептал перевозчик Стикса, перед тем как отправиться к новым приключениям. Его вызвал раковый больной в отделение хирургии пищеварительного тракта.
Как никогда, голос Люка Вейсса был голосом, который Господь создал для меня. Розетт, казалось, совершенно не замечала чувственности звукового климата. В эпоху, когда запрещалось запрещать, когда разрешено все, кроме неутоления желаний, целомудрие Вейсса казалось мощным возбуждающим средством. Люк хотел, без сомнения, подбавить немного серы в свой ладан.
Мой третий сон преследовал меня настолько, что я не осмеливалась смотреть на него во время проповеди. В церкви раковых больных оратор продолжал убеждать нас любить друг друга, Любовь была высшей заповедью. Ничего нет важнее, чем любить своего брата или свою сестру. Любить нужно глубоко, отрешаясь от себя самого. Любить — отдавать все, и особенно себя. Эти слова, произнесенные миленьким отцом, подливали масла в огонь. Превратившись в огнемет, я истребляла сама себя на его глазах. Проповедник простодушно смотрел на меня. Он обладал искусством и особой манерой ловить мой взгляд, заключая: «Помолимся за тех, кто не знает этой любви». Он нарочно это делал или как? Я трепетала, стоя на ватных ногах. Под конец речи все крестились, в то время как я сдерживалась, чтобы не броситься ему на шею.
Мои крестные муки не кончались. Столько сокровищ в витринах, а дотрагиваться запрещено! Искушения Тантала! Божественная пытка! Святой ад!
Когда Вейсс говорил «любовь» или «счастье», ему верили. Несомненно, особенность тембра. «У него вибрато!» — сказал бы Боссюэ. Голос его был чистым, как хрусталь. Проповеди у него тонкие и простые, потому что он, конечно, думал, как святой Венсан де Поль, что «простота всех обращает в веру». Когда он восклицал перед Евхаристией «Возблагодарим Господа», я воплощала собой первичный проект Церкви, я была Воскресшая из Воскресших.
Мужчина в тренировочном костюме зашел в помещение и решил обратиться ко мне. Мирей не пришла ко мне на помощь, я уже могла летать при помощи своих крыльев. Моего посетителя выселили, подрядчики реконструировали его квартал. Выселенный был лишен всех прав, болен туберкулезом, и у него больше не было ни гроша. «Мне нечего есть», — сказал он. После того как он просил милостыню в метро, он отказывался обратиться в Срочную Службу Социальной помощи. Я утешала его, как могла, но что можно было сказать?