13. Поэтому, коль скоро она провела ночь у Паулы, купила мюсли и все было забыто, я ощутил всплеск доверия к ней и облегчение, какое испытывает человек, проснувшийся после кошмарного сна. Я встал из-за стола и сомкнул руки на толстом белом свитере моей возлюбленной, лаская сквозь шерсть ее плечи, потом наклонился, чтобы поцеловать шею, помешкав около уха, вдыхая знакомый запах ее кожи и чувствуя, как волосы щекочут лицо. «Не надо, не сейчас», — отозвался ангел. Но Купидон, не веря своим ушам, увлеченный знакомым запахом ее кожи и щекочущими прикосновениями волос, продолжал прикасаться губами к ее плоти. «Я, кажется, сказала: не сейчас!» — повторил ангел так, что даже Купидон расслышал.
14. Модель поцелуя выработалась у них в первую же совместную ночь. Она приблизила свою голову к его, а он, увлеченный этим хрупким соединением души и тела, начал скользить губами по ее шее, повторяя изгиб. Она вздрогнула и улыбнулась, взяла его за руку и закрыла глаза. Между ними это стало чем-то вроде ритуала, своего рода подписью, скрепившей язык их близости. «Не надо, не сейчас». Ненависть — это скрытый текст в послании любви, они зарождаются одновременно. Женщину, соблазненную тем, как возлюбленный целует ее шею, переворачивает страницы в книге или рассказывает анекдот, ждут потом приливы раздражения именно в те же моменты. Как если бы конец любви уже содержался в ее начале, составляющие распада заранее предсказаны тем, что однажды вызвало ее к жизни.
15. «Я, кажется, сказала: не сейчас!» Известны случаи, когда хорошие врачи, способные выявить у своих пациентов первые признаки рака, непонятным образом не замечали, как в их собственном теле вырастает опухоль размером с футбольный мяч. Можно привести в пример людей, почти всегда проявляющих ясность ума и рассудительность, которые тем не менее не могут осознать, что один из их детей умер или что жена или муж бросили их, — и продолжают думать, что ребенок просто потерялся, а жена или муж разведется со своим новым мужем (женой) и вернется к ним. Любовник, потерпевший крушение, не может принять факт катастрофы и продолжает вести себя как будто ничего не случилось, напрасно надеясь, что, не признавая приговора, можно препятствовать приведению его в исполнение. Все признаки указывали на конец, стоило только их прочесть — но меня внезапно поразила неграмотность, и виновата в этом была боль.
16. Жертва скоропостижной кончины любви оказывается неспособной применить оригинальные средства, чтобы оживить труп. Именно в это время, когда все еще можно было спасти, проявив изобретательность, я, полный страха и потому неоригинальный, ударился в ностальгию. Чувствуя, как Хлоя отдаляется от меня, я попытался вернуть ее, слепо повторяя вещи, которые в прошлом связывали нас. Я повторял свои попытки с поцелуем и в последующие недели настаивал на том, чтобы мы ходили в те же кино и рестораны, где когда-то провели приятный вечер, возвращался к шуткам, над которыми мы когда-то вместе смеялись, возобновлял позы, в которых прежде сливались наши тела.
17. Я искал покоя в привычности нашего языка, на котором мы говорили между собой и при помощи которого нам прежде всегда удавалось смягчить конфликты, в шутках в духе Гераклита, имевших целью признать, а значит сделать необидными, временные отливы любви.
— Сегодня что-то не так? — спросил я однажды утром, когда Венера выглядела почти такой же бледной и грустной, как и я.
— Сегодня?
— Да, сегодня что-то не так?
— Нет, почему? Разве есть какая-нибудь причина?
— Вроде бы нет.
— Почему ты тогда спрашиваешь?
— Не знаю. Потому что ты выглядишь немного несчастной.
— Извини, я тоже человек.
— Я только стараюсь помочь. Если взять за целое десять, на сколько единиц ты сегодня оценишь меня?
— Я правда не знаю.
— Почему?
— Я устала.
— Просто скажи.
— Не могу.
— Ну слушай, из десяти! Шесть? Три? Минус двенадцать? Плюс двадцать?
— Я не знаю.
— Подумай.
— Ради всего святого, я не знаю, оставь меня в покое, наконец!
18. Стоило мне заговорить на нашем языке, как он переставал быть понятным для Хлои — она даже готова была скорее притворяться, что забыла его, чем открыто признать свое нежелание говорить на нем. Она избегала сложностей в языке, выдавая себя за иностранку, она словно стала читать меня задом наперед и находить ошибки. Я не мог понять, почему то, что я говорил, прежде казалось ей таким привлекательным, а теперь вдруг вызывало раздражение. Я не мог понять, почему, хотя я не изменился, мне теперь по сто раз в день говорили, что я отвратителен. В панике я предпринял попытку вернуть золотой век, задавшись вопросом: «Что я делал тогда такого, чего, судя по всему, не делаю сейчас?» Я шел на все возможные уступки самому себе, каким я был в прошлом, когда являлся объектом любви. Чего я никак не понимал, так это того, что именно мое прежнее «я» теперь вызывало очевидное раздражение, а значит, я лишь ускорял процесс разрыва.
19. Я превратился в своего рода раздражитель, в человека, перешедшего черту, за которой уже не требуется взаимности. Я покупал ей книги, носил ее куртки в химчистку, платил за ужин, я предложил поехать на Рождество в Париж, чтобы отпраздновать нашу годовщину. Впрочем, лишь унижение и могло быть результатом любви вопреки всякой очевидности. Она могла срывать на мне плохое настроение, нападать на меня, не замечать меня, дразнить, обманывать меня, наносить мне удары кулаками и ногами, а я не отвечал — и благодаря этому сделался ненавистен.
20. В конце ужина, на приготовление которого я потратил два часа (большую его часть занял спор на тему истории Балканских стран), я взял Хлою за руку и произнес: «Я хочу сказать тебе кое-что, и пусть это прозвучит сентиментально: как бы много мы ни спорили и все такое, ты мне по-прежнему очень нужна и я хочу, чтобы у нас все было хорошо. Ты — все для меня, ты ведь знаешь это».
Хлоя (которая всегда читала больше книг по психоанализу, чем романов) посмотрела на меня с подозрением и произнесла: «Слушай, очень мило, что ты так говоришь, но это внушает мне опасения; не надо делать из меня идеал своего эго».
21. Ситуация упростилась до трагикомического сценария: с одной стороны, мужчина, видящий в женщине ангела, с другой — этот ангел, видящий в любви нечто находящееся на грани патологии.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
РОМАНТИЧЕСКИЙ ТЕРРОРИЗМ
1. Вопрос: «Почему ты не любишь меня?» столь же нелеп (и гораздо менее приятен), как и вопрос: «Почему ты любишь меня?». В обоих случаях мы покушаемся на недоступный сознательному (связанному с соблазнением) контролю механизм любви, сам факт, что любовь силой неких необъяснимых причин дается нам в дар, который мы никогда не бываем в состоянии ни проанализировать, ни заслужить. В каком-то смысле нам и не нужно знать ответ — он ничего не объяснит, потому что нам не дано повлиять на его откровения. Названная причина — не та, которая вызвала к жизни действие, она возникает уже после, в оправдание более глубинных движений, результат поверхностного анализа post hoc[50]. Задавая такие вопросы, мы в одном случае приближаемся к позициям крайней самоуверенности, в другом — исполняемся самого крайнего унижения: «Что я сделал такого, чтобы заслужить любовь? — спрашивает излишне скромный любовник. — Я не мог сделать ничего подобного». «Что я сделал такого, что мою любовь отвергли?» — протестует обманутый, дерзко заявляя свои права на дар, который никогда никому не принадлежит. На оба вопроса тот, кто дает любовь, может ответить одно: «Потому что ты — это ты» — ответ, опасно и непредсказуемо подвешивающий возлюбленного между парением в небесах и депрессией.
2. Любовь может возникнуть мгновенно, с первого взгляда, но время ее умирания значительно дольше. Хлоя, должно быть, боялась этого разговора; с другой стороны, в случае слишком поспешного разрыва она могла опасаться сделать выбор в пользу жизни, не предлагавшей никакой благоприятной альтернативы. В итоге происходило медленное размежевание, таинство чувства, лишь постепенно высвобождавшего себя от уз, связывавших его с телом любимого человека. В этом была вина за постоянный обман, вина за остаточное чувство ответственности по отношению к отторгнутому объекту, напоминавшее приторную жижу на дне кофейной чашки, которую нельзя выпить одним глотком.
3. Когда любое решение затруднительно, не принимается никакого. Хлоя тянула время, и я вместе с ней (ведь разве какое-нибудь решение могло быть для меня благоприятным?). Мы продолжали видеться, продолжали спать вместе и строить планы поездки в Париж на Рождество. Хлоя проявляла при этом странную отстраненность, как будто эти планы касались кого-то другого — может быть, потому, что легче обсуждать покупку билетов, чем то, что стояло за их приобретением или не-приобретением. За ее недостатком решительности скрывалась надежда, что, если она не будет ничего делать, другой примет решение за нее, что, если она будет демонстрировать свою нерешительность и фрустрацию[51], пусть и не влияя прямо на происходящее, я в конце концов сам совершу шаг, который был ей необходим, но который она слишком боялась сделать сама.