— Я должен поправить вас, доктор Фримонт. У меня не совсем нет веры.
— Ладно, — ответил доктор Фримонт, — тогда расскажите нам, во что вы верите.
— С удовольствием, сэр. В Гарвард и мою семью.
Тогда Беверли решила, что это очень мило со стороны Питера. Но это было два года тому назад, до того, как родился Питер-младший, до того, как их дочь превратилась в маленькое чудовище, до того, как Питер стал работать у Тони Эллиота. Если бы доктор Фримонт задал тот же вопрос сегодня, Беверли не знала бы, что ответит Питер. Его подлинные мысли. Питер так сильно изменился за последние пару лет, что Беверли иногда думала, что совсем не знает его, что он так не похож на застенчивого студента, в которого она влюбилась, заканчивая университет Уэллесли.
Беверли никогда бы не полюбила Питера, если бы встретила его в Солт Лейк Сити. Она представить себе не могла Питера в Солт Лейк Сити, хотя он дважды там побывал: впервые — на их свадьбе, а во второй раз — на похоронах ее отца. Беверли вспомнила, как провела его по стране мормонов. Как он стоял на площади Храма перед памятником чайке (единственный в мире памятник птице) и, прищурившись, смотрел на него таким восточным взглядом. Да, Питер принадлежал Востоку, а Восток был чужд ей. Даже сейчас, прожив с ним одиннадцать лет, Беверли ощущала себя абсолютно чужой в этой квартире на этой бесцветной земле и часто жалела, что отец не разрешил ей учиться в университете Юта, совсем близко от дома, близко от всего, что она любила. Он тогда сказал, что ей нужно расширять горизонты, нужно ехать на Восток, покинуть матку и выйти в большой мир. Потому что и она была застенчива.
В Уэллесли Беверли жила в Башне, девушка в Восточной Башне, которая влюбилась в парня с верхних этажей Бек Холла. Через несколько лет, рожая дочь, когда Беверли корчилась и стонала в госпитале Минеоды, по некоторым причинам (без всяких причин, по любой причине) она сообразила в промежутках между схватками, что полюбила и вышла замуж за Питера Беннета Нортропа III из Бруклина, штат Массачусетс, точно так же, как француженка, которая впервые приехала в Штаты и полюбила американца от чувства одиночества и легкого привкуса экзотики.
Экзотичным был и вскоре купленный дом, пятнадцатикомнатный замок в стиле Тюдоров в районе Гарден Сити. Эта покупка была бессмысленной.
Правда же, бессмысленной, мама? (Писала Беверли матери в тот день, когда Питер подписал бесконечные бумаги о владении недвижимостью.) У нас теперь есть наше собственное пристанище, набитое башенками, шпилями, карнизами, цветными стеклами, тяжелыми дверями. Есть даже прекрасная разноцветная шиферная крыша, по которой мне хочется скатиться, но Питер не позволяет, говоря, что я сломаю шею. Дом слишком элегантен для нас, как сказала я Питеру, но он не послушался. Утверждает, что нам он подходит, потому что стоит девяносто тысяч долларов, и мы должны жить именно в таком доме, потому, черт подери, что можем себе это позволить, дорогая девочка (как он не слишком часто меня называет), ведь мы же до опупения БОГАТЫ.
Ее мать никогда не любила Питера, а мать не была мормонкой. Ее отцу Питер не очень нравился, а он был плохим мормоном (пьяным, обкуренным, редко Молившимся). Он резким вибрирующим голосом здоровался с незнакомцами на улицах с таким чувством превосходства, какого никогда не встретишь на Востоке. Питер был не самым приятным человеком в мире: слишком нетерпимым ко многому и, что еще хуже, даже не старался скрыть своей нетерпимости. Но в то же время он был еще и застенчив. А этого не хватало очень многим людям. Они бы простили его, часто думала Беверли, если бы знали, как трудно жить ему в мире. В этом была суть их связи, их общая беда, их общее сокровище: драгоценная, нерушимая, постоянная робость. Она была их убежищем и крепостью.
Медовый месяц они провели в Париже, и Питер был застенчив в отеле «Ланкастер». Потом поехали в Канны, и он был застенчив в отеле «Карлтон», что не помешало им стать модными отдыхающими. Он в белом пиджаке, она в белом платье, оба загоревшие до цвета кофе с молоком. Потом они жили в другом «Карлтоне», в другом городе и в другой стране: в Аликанте, на юго-восточном побережье Испании, где пили росадо и ушли из цирка в разгар боя быков… Это была идея Питера. Беверли было все равно, но ее интересовало, почему он считал важным уйти именно в эту минуту. Это был не самый интересный момент. Матадор готовился вонзить бандерильи в быка, и для большинства зрителей это было самым главным. В движении, которым матадор изгибал тело и уклонялся от атаки быка, была какая-то птичья грация, и это резкое движение, думала Беверли, было красивым, особенно красивым благодаря ярко-зеленому костюму, тесному, как вторая кожа. Но Питер взял ее под руку и сказал: «Vamonos». Идем. Единственное испанское слово, которое он знал.
— Но почему? — спросила она позднее, когда они сели выпить росадо в тенистом кафе.
— Это спорт педиков. Для американцев это так. Извини, но я не могу благоговеть и восторгаться так называемым искусством боя быков. Я сыт по горло видом быков и мужчин, которые убивают их какой-то палкой, торчащей из штанов. Скучно смотреть на тупых быков и верить, что у них есть яйца, дорогая. Я предпочитаю реальные вещи, а их в Испании нет, давно уже нет. Вся страна выпала из жизни мира, заснула во мраке. Ничего живого.
Застенчивые люди живут в горечи и унынии, решила Беверли, когда они молча возвращались в отель вездесущей компании «Карлтон», где открылась новая страница их постельной жизни. Питер возбуждал ее с самого начала. В Кембридже они занимались любовью на верхних этажах Бек Холла, и однажды он попытался задушить ее ремнем. Нет, не по-настоящему, лишь понарошку. Это было извращением, своего рода заявкой с его стороны. Беверли не восприняла ее буквально, потому что знала, что он не хотел этого по-настоящему, но все-таки это слегка обескуражило, потому что ее реакция на эту игру в удушение устанавливала очень многие важные вещи в их жизни. Она действовала слегка испуганно, слегка презрительно, слегка возбужденно. Питер хотел управлять ею, и в столь напряженный момент Беверли косвенно дала понять ему, что он может делать это сколь угодно долго. «Я люблю тебя», — сказал он тогда впервые. Пока Беверли не смогла полностью оценить природу его фантазий, она им сочувствовала и сдавалась. Питер был ее первым и последним любовником. В нем было нечто особенное, поэтому ей и в голову не приходило поменять его на другого мужчину. Ей нравился его облик. Худощавый и жилистый, в отличие от Беверли (у той была большая грудь с огромными розовыми сосками, широкие бедра). У нее было нечто, что Питер почему-то называл «кубинским».
Сначала Беверли ощущала, что немного крупновата для Питера, слишком тяжела для него. Может, она его нечаянно задавит во сне? Но он рассеял ее сомнения на этот счет.
— Все мы склонны преувеличивать наши физические особенности, — сказал Питер. — И это отражает наше желание найти недостающее в противоположном поле.
Беверли после этого стало легче, она чаще ходила по комнате обнаженной, не извиняясь за свою полноту. Питер любил смотреть на нее. Взгляд у него становился напряженным. Ей было интересно знать, что он думает, но не спрашивала, не уверенная в его ответе. Питер тискал ее соски так, что иногда она думала, что они лопнут, так они распухали. Он не мог оторвать от них рук, рта, он хотел, чтобы и она их трогала. В отеле «Карлтон» в Аликанте ее руки были под его руками, было так жарко, что Беверли могла утонуть в собственном поту. Тело ее стало невесомым и в то же время разбухшим. Жара стояла невероятная. Она слышала свои собственные плачущие звуки.
Наконец Питер был в ней, он подсунул под нее подушку, а с улицы доносилось печальное бренчание гитары. Беверли лежала на кровати в томной позе с небрежно раскинутыми ногами, как любил Питер, хотя ей это не очень подходило, поскольку клитор у нее был расположен необычайно высоко (он первое время вообще не мог его найти). А когда она так лежала, пусть и на подушке, то не могла возбудиться, но ее возбуждала мысль о том, как она волнует Питера. Однажды, когда он завелся, Беверли подняла ноги, потому что он уже вошел в нее. Его это не огорчило, а ей очень помогло. Важно было как можно выше поднять ноги. Нужно больше подушек. Они целый день умирали на пуховой горе с ногами, упершимися в уродливую люстру.
Когда у Беверли начинался оргазм, она бы убила любого, кто решился бы ей помешать. Когда-нибудь она станет старушкой (разве это возможно? разве она постареет, ведь она такая крепкая?) и тогда вспомнит любопытное чувство за несколько секунд до оргазма, чувство очень мощное и в то же время Такое хрупкое, такое тонкое, сопровождаемое привкусом во рту (подобным привкусу во время месячных); она не могла описать его, это чувство, не могла описать его словами, разве что цветом: чередующиеся красные и голубые молнии, сотрясающие все тело, пока они не завершаются изнемогающим сдавленным криком.