А когда ты был со мной, ни о ком не думалось, кроме тебя. Ни о каком ребенке. Зачем? Если ты сам был со мной… Пусть не только со мной, но ведь был. И был так велик, что тебя на всех хватало…
Знаю, что, когда Бог отвечает тебе, — это уже шизофрения. То же и с человеком, перешедшим в другой мир, поэтому никаких слов не жду. Не для этого мне нужна тишина, не потому не включаю в машине радио. Себя расслышать бы…
Я не пытаюсь обмануться: нет на свете того Авернского озера, на берегу которого укрылся от глаз людских грот Сивиллы — проводницы в царство мертвых. Не суждено мне повидать тебя, Никита. Энею это удалось, а я даже пытаться не стану. Не вернусь ведь назад, не закончу пьесу, что пишу сейчас, растворюсь в ядовитой воде обманчиво красивого, как сама жизнь, озера, чтобы только просочиться к тебе, окутать невидимым паром, слиться в одно, чего при жизни так и не удалось.
Не в твоей семье было дело, и не в разнице в возрасте, которая всем казалась чудовищной. И многие отказывались верить, что я, двадцатилетняя студентка, с невинными косичками, перетянутыми розовыми резинками, и в неизменной короткой юбочке, могла влюбиться в старика… Причина была в тебе, желающем полутеней, полутонов, перешедших от тебя в мою прозу, прозрачных бликов, утренней прозрачности солнца. Тебе уже не хотелось страсти, ты искал нежности слов, не прикосновений даже, хотя и они были… Но чаще мы обвивали нагие тела друг друга словами, водружали на голову пышные венки только что придуманных фраз, нанизывали на пальцы рифмы — тогда и я грешила стихами.
После твоего ухода — ни одной рифмованной строчки: сплошная проза. Хорошая проза. Ты был бы доволен. Ты не любил занудства и тягомотины, от которой пухли и без того «толстые» журналы. Заглянул бы ты в них сейчас… Сам ты писал так, что, глотнув первые слова, невозможно было оторваться от источника, не осушив его до конца. Все забрасывала, приникая к твоей рукописи. Обед? Лекции? Да пусть все катится к черту! Я не встану с дивана, пока эта история не войдет в меня целиком.
— Это было честью для меня, слышишь? Первой читать твои книги. Никому так и не уступила, хотя твоя жена обманывалась до конца, была уверена в своем праве первой ночи. Ей осталось на жизнь это утешение… По-хорошему надо бы узнать, как она там? Старенькая ведь уже… Но я не могу, понимаешь? Ты понимаешь. Не нужно даже спрашивать. Я хотела сказать тебе: моих книг никто не читает в рукописях. Не позволяю. Слишком интимно, слишком незащищена моя душа… Потом обложкой прикроют, часто не соответствующей тому, что в глубине, и произойдет отторжение. Пусть незначительное, но уже позволяющее отдать свое детище в чужие руки. Кстати, о детях…
Но тут Садовое кольцо распахивается неожиданной пустотой, зовущей, манящей, как последняя, в преисподнюю уводящая воронка. Хотя Москва не вымерла, в этом я уже убедилась. С облегчением или с разочарованием? Провоцирую выброс адреналина — скорость сто шестьдесят, губы расползаются плотоядной улыбкой. В грудь давит так, что вырывается кашель — мой вечный ларингит дает себя знать, по бокам резкие мазки фонарей, стремительно приближающиеся красные огни. Догоняю кавалькаду неторопливых, наверное, возвращающихся домой — чего спешить? Приходится и мне притормозить.
— Кстати, о детях… Ты ведь согласен, что для меня благо — быть свободной от них? Если б твоего ребенка любила хоть вполовину так же, как тебя, стала бы совершенно безумной мамашей. Как африканка носила бы его на теле, чтоб ни на секунду не отрываться. Карман отрастила бы на пузе… И весь мир возненавидела бы, чтобы не отобрал, не обидел, не повлиял — твоего и моего не вытеснил… Не вылезала бы из норы, и детеныша своего не выпускала бы. Эти ножки красненькие, гладенькие или в сеточке линий целовала бы сутками напролет, неделями, годами. Каждый пальчик вылизала бы, узнавая вкус невинного пота. Щекой прижалась бы к мягкому животику, и, замирая, слушала бы, что происходит внутри этого неведомого, обожаемого существа — единственного во всем мире… Вбирала бы, глотала, захлебываясь, запах младенческий, топлено-молочный, запомнившийся с той поры, когда мой брат родился, хотя мне самой едва десять лет исполнилось. Умрешь от этого наслаждения и не заметишь…
С трудом перевожу дух. Произносить монологи — это не мое. И все же продолжаю, ведь еще не закончила мысль, главный вывод не сделала:
— Но ты завещал мне писать. И этим все сказано, правда? Или писать, или рожать. Совместить это — и себя измучить, и ребенка вырастить недолюбленным, какой сама была. Правда, по другой причине… Разве мать имеет право сказать ребенку: «Не мешай, я работаю!»? Он ведь вправе ответить: «А на хрен мне нужна твоя работа? Играй со мной!» И будет абсолютно прав, тебе не кажется? Родила — играй. А хочешь работать — не рожай. Все просто. Все счастливы.
Повороты выписываю, уже не спеша. Выговорившись вволю, хотя оправдания тебе и не требовались, теперь прислушиваюсь к тому, как работает двигатель — на всякий случай. Машина не совсем новая, хотя в отличном состоянии, и не какой-нибудь калининградской сборки, а из Германии доставленная. Там набегала двадцать тысяч, но по их дорогам и больше можно проехать совершенно бесследно для автомобиля. Модель, конечно, не та, которую наши бизнес-леди предпочитают, и моя сестра в том числе, но я влюбилась в этот BMW с первого взгляда, как только он выкатил из подземного гаража — живая капля ртути. Как при встрече с человеком, которого суждено полюбить, произошло мгновенное узнавание: «Это моя машина!» И только делала вид, что рассматриваю, выясняю детали, а они ведь уже не интересовали. Недостатки в любимом — это тоже достоинства, ведь именно они делают человека живым и отличным от других.
Но наступает момент, когда они начинают давить… После выхода этой последней книги в мое издательство пришло довольно много писем. Главный редактор вручил мне целую груду, в которой я разбиралась весь вечер: в основном от женщин — не справились с желанием исповедаться. Печальные истории о родительской беспомощности, некоторые почему-то врезались в память так, что могу цитировать почти дословно: «Он был таким солнечным мальчиком… Всегда улыбался, глазки сияли, бросался туфли мне снимать, когда возвращалась домой.
И такой интересной личностью обещал стать: в художественной школе его картины только успевали по конкурсам рассылать, в бальных танцах был лучшим партнером, родители девочек чуть ли не взятки нам давали, чтобы наш сын танцевал с их дочерью. И учился хорошо, и читал запоем… Даже сам писать пробовал — фантастические рассказы.
А в пятнадцать лет в нем все будто корежиться начало, как смятая бумага в огне корчится. И тени на нашу жизнь легли просто чудовищные… Хотя я понимаю, что у многих бывает еще хуже. Но для нас с мужем и наша ситуация кажется трагедией. Мы стали чужими сыну, понимаете? Что может быть страшнее? Он стал возвращаться домой пьяным. Не то чтобы очень, но почти каждый день навеселе. И врал прямо в глаза, утверждал, что вообще не пил, хотя и запах его выдавал, и глаза другими становились, даже голос… А когда уже отец припирал к стенке, наш мальчик бубнил, что все его одноклассники после школы пьют пиво, что же он — хуже всех?
Рисовать забросил, дома вообще не мог находиться — метался по квартире, как по клетке, но наглости уйти без разрешения ему еще не хватало. Но стоило нам дать слабину и отпустить его погулять, взяв слово, что не будет пить, сын обязательно напивался, хотя божился перед отходом.
Когда его нет дома, я просто не живу. За руку водила чуть ли не до десяти лет, такой животный страх за него испытывала. Всегда казалось, что он немного не от мира сего, художник, таких опекать надо, беречь… Когда один стал в школу ходить, взглядом из окна провожала, мысленно вела его, энергетический экран ставила. От машин уберегла, а от деградации не сумела. Ему просто больше не хочется жить одной жизнью с нами, хотя я подозреваю, что их с друзьями разговоры — тупые, пустые. Но он говорит, что ему с ними интересно. Напиться и пошляться по городу.
Один раз его «хачики» уже ударили по голове и отобрали телефон. В крови пришел, как я не умерла на месте, увидев его, сама не знаю… У мужа виски поседели в тот день… Мы себе слово дали, что больше вообще за порог не выпустим, пусть проклинает нас, но сидит дома. Целее будет. Но что вы думаете? Позавчера звонит после школы, умоляющим голосом сообщает, что у девочки день рождения, можно пойти? Уж как он извивался, лебезил перед отцом, клялся, что все будет в порядке, пить не станет, но, мол, вы же должны меня понять! А девочку назвал хорошую, и она давно ему нравилась… И вот мы опять пошли ему навстречу, разрешили. И он пропал…
Нашли телефон этой девочки, она, оказывается, вообще в другом месяце родилась, и знать ничего не знает. Его сотовый «вне зоны», надеялись, что где-нибудь в метро, рано или поздно выйдет на поверхность. Так всю ночь и звонили ему по очереди… И теперь уже сами метались, как по клетке, не зная, куда бежать, где искать… Утром прислал сообщение с чужого телефона, попросил перезвонить на этот номер. Сообщил, что у него опять трое пьяных парней отобрали телефон, а ночевал он у какого-то Миши, потому что метро закрылось. И уже чувствуя свою вину, защищаясь, начал грубить, говорил тоном, ничуть не похожим на тот, каким умолял нас накануне отпустить его.