…Из них двоих первой влюбилась она. Как-то так само собой случилось — лицо этого тонкого светловолосого юноши стало единственным, о чем она думала перед сном. Это было вроде утешения. Многие так стихи себе на ночь читают, или сказки рассказывают… Сначала Серемонда просто радовалась — в зале, куда входил Гийом, словно бы делалось светлее, тоскливейшая рождественская месса превращалась в очень занимательное праздничное действо, потому что ее неподалеку слушал и коленопреклоненный Гийом с лицом полудетским, но очень рыцарственным и просветленным, и волосы у него были такие светлые — редкость в «черном» Руссильоне — как, должно быть, у ангелов… Потом радость дамы внезапно стала требовательной — ей уже не просто приятно было видеть этого юношу, но неприятно и грустно, когда она его не видела. А когда он по поручению графа Раймона съездил эскортом провожать Раймонову сестру-гостью — сорокалетний женский вариант владетеля Кастель — до чего же было тошно смотреть, как он подает ей руку, этой желтой размалеванной старухе, как увивается вокруг нее! А как красиво он все делал — ходил, смеялся, пускал сокола, сидел в седле, даже ел… Всякое пустяковое действие приобретало в его исполнении какой-то особый смысл, словно бы становясь действием в полной мере — и Серемонда без причины хотела заплакать, когда видела, как он просто идет по лестнице или ставит ногу в стремя. И дама эта была достаточно умна, чтобы при всей своей неопытности в таких делах воспользоваться опытом из слышанных песен и понять — что-то здесь не так. Дело, может быть, в его песнях — Серемонда так любила песни! а может быть, и в том, что не жило на свете человека более отличного от Раймона де Кастель, чем этот юный рыцарь, раздолбай из замка Кабестань…
Это случилось как раз после очередной горестной ночи любви — в январе, когда стены замка были холодны от бесконечно бьющихся о них мокрых морских ветров, а в предгорьях даже лежал ноздреватый серый снег — саван земной, знак смерти и умирания… Эн Раймон только недавно оставил свою жену — на этот раз попытки его подарить миру наследника были долги и жестоки, а потом он долго еще оставался рядом, кутаясь в горностаевое одеяло и сурово порицая Серемонду, молившуюся, сжав зубы, чтобы он поскорее ушел.
— Сдается мне, жена, что вы бесплодны. Мы женаты уже второй год — и пока я что-то не вижу, чтобы вы исполняли свой долг перед супругом и перед Господом! Смотрите же, я женился на вас не для того, чтобы рядить вас в яркие тряпки да ублажать, а одну бесплодную жену я уже не потерпел в своем замке…
— Да, господин мой.
(Почему этому… кабану не приходит в голову, что он сам неспособен зачать ребенка?.. При чем тут сразу — она?.. Бесплодие — позор для женщины, бесплодие — страшное оскорбление, а Серемонда не чувствовала, никогда и не помышляла, что в ее теле может быть что-то не так. Ей хотелось громко заплакать. Или закричать, или шарахнуть мужа по голове ночным горшком. А вдруг она и правда… не может родить ребенка?.. А вдруг она…Ох. Хотя бы он поскорее ушел!..)
Потом он ушел наконец, и Серемонда полежала одна, пытаясь согреться после его ледяных объятий и беспросветно размышляя, уснуть ей или сначала попробовать поплакать. Это иногда помогает… успокоиться. И именно тогда, словно ответ, полученный на незаданный вопрос — что же мне надобно, что же меня согреет — она совсем ясно увидела в темноте, как часто бывало перед сном, лицо Гийома. Его улыбку — такую радостную и открытую, будто в нем так много света, что его хватит и на тех, кто рядом. Его широкие орехово-карие глаза. Его всего — как он подходит в темноте, садится на край кровати, улыбается ей — «Не плачьте, госпожа моя…» Протягивает руку… гладит ее по щеке. Наклоняется низко… целует…
(барон Раймон никогда не целовал ее по ночам, не любил прикасаться губами — вообще никогда не целовал ее так, как надо, так, как ей того, оказывается, хотелось…)
Да, Гийом. Теперь она точно знала. И еще она знала то, чего знать никак не могла — что Гийом нежный. И что он даст ей все то, что бывает на свете, кроме холода и боли Раймоновых рук, и что ей это нужно. Более того — не получив этого, она, наверное, умрет.
Правда, тогда она не умерла, но уснула. Ей приснились какие-то стихи — из тех, что раньше ей дарили только боль обделенной души… «Но надежда мне все ж видна В дальней и злой любви моей», дальней и злой, дальней и злой…
А Гийом оставался все тем же радостным дурнем. Он не видел во сне лиц, не слышал никаких особенных голосов. Только один голос он услышал как-то раз сверкающим зимним утром, и то был голос госпожи его, пришедшей — неслыханное дело — к нему в их общую с Элиасом комнатенку, где он, насвистывая, чинил и промасливал свою кольчугу. Скоро весна, время турниров и странствий, и все вооруженье должно быть на мази.
Серемонда пришла к нему в длинном зеленом платье, волочившемся за нею по полу, с длинными, опушенными белым мехом прорезными рукавами. На подрагивающих покатых плечах ее темнел длинный плащ — в замке порой бывало зябко, да тут еще Серемонда слегка дрожала от собственной опасной игры. Из-за собственной болезненно сжавшейся гордости.
Гийом же, разогретый работою, был только в шоссах и нижней рубашке пониже колен, с расхристанным воротом, с засученными рукавами. Подняв раскрасневшееся лицо от своих железяк, он весело смутился при виде дамы, быстрым взглядом окинул суровый бардак вокруг — их с Элиасом валяющиеся сапоги, линялую волчью шкуру на полу, закапанную воском и грязную, какие-то сушащиеся портянки, в углу — глиняные кувшины из-под… понятно, чего… В общем, обстановка не располагающая. Одно светлое пятно — маленькая арфа, прислоненная к стене, да оружие, развешанное Элиасом в относительном порядке. Сундук в углу распахнут, из него что-то свешивается (мамочки, нижние штаны…)
— О… Госпожа моя! Простите, не знал, что вы почтите наш медвежий угол своим присутствием! Тут… э, не прибрано, простите… Я сейчас…
Ну не служанку же звать, в конце концов. Да и не дозовешься так сразу-то… Гийом схватился за несколько вещей сразу — за полотняные брэ из сундука, за длинную, благоуханную Элиасову обмотку, и при этом попытался пнуть в угол особенно наглый и откровенный кувшин.
— Ах, эн Гийом, да бросьте вы. Позвольте мне присесть?..
— А, да, э, донна, конечно… Только не на эту табуретку! (У нее ножка подломлена — с тех пор, как Элиас об нее споткнулся в темноте…) И не туда, та скамья, она… ну… пыльная. (Это когда я на нее пролил все чернила, и с тех пор каждый, кто садится туда, рискует окрасить свой зад во мрачные тона…) Вот лучше сюда, на кровать, моя госпожа… Простите.
Серемонда, улыбнувшись, села на низкое широченное ложе, видно, рассчитанное на двоих рыцарей сразу. Доски пронзительно заскрипели.
— Эн Гийом, я хотела с вами поговорить…
— О чем же, моя госпожа?.. Я готов вам услужить чем только возможно.
— Гийом, я слышала вашу последнюю канцону. «Амор в свои заманит сети любого на Господнем свете…» Скажите, это о ком-нибудь или… просто так?..
— К сожалению, просто так, госпожа моя, — Гийом развел руками, словно извиняясь. И улыбнулся, как дурак. Лицо Серемонды — как она и боялась — пылало. Но не от неловкости. От облегчения. — Увы мне, у меня еще нет дамы… Все, что я пою — это так, предчувствия… Надеюсь, что Господь даст и мне радость любви… в свой черед.
— Скажите, — свой собственный голос она слышала как сквозь толстую подушку. Жуткая комната Гийома медленно покачивалась вокруг и ярко сияла. Над Гийомом плавала золотая аура. Все предметы вокруг (я схожу с ума?) окружала оранжевая, нестерпимо яркая обводка. — Скажите… мне… Гийом. (какое у него красивое имя. Можно повторять… просто говорить… о чем это я говорила?..)
— Что сказать, госпожа моя?
Гийом не отличался умом. Сказать честно, он был сущий дурак. Он смотрел на Серемонду яркими, широкими, непонимающими глазами и ждал ее слов. Он был очень рад ее видеть. Нипочему, просто рад.
— Скажите… Гийом. А если бы вас полюбила какая-нибудь дама, от всего сердца полюбила, и была бы… (она сглотнула) — молода и прекрасна?.. Что бы вы тогда… сделали?
Мозгов у Гийома было маловато, а вот решимости и того, что он сам для себя определял как честь — предостаточно. И честь эта, честь рыцаря смелого и куртуазного, отлично знала ответ. Нимало не задумавшись, Гийом ответил без малейшей задней мысли, и дверца ловушки с грохотом захлопнулась за ним.
— Мадонна… Конечно, я бы любил такую даму и служил бы ей как рыцарь, по чести и совести, исполняя любое ее желание… И слагал бы о ней песни.
(Господи, какой плотный воздух. И горячий. И как обострилась чувствительность — дама, кажется, чувствовала кожей каждую ниточку своего платья, каждую складочку на постели. Помоги мне Господи, подумала она, неудержимо куда-то проваливаясь, помоги, помоги. Кажется, сейчас я исчезну.)