Вдруг ему вспомнилась мать, Жанна — невеста и подруга его детства. И захотелось жить.
Он упал на песок и заснул странным тяжелым сном…
Уже часа два, как взошло солнце, а Жан еще продолжал спать. Ему снилось далекое детство, Севенские горы. Леса были окутаны таинственным мраком сновидений, а образы проносились смутными воспоминаниями. Он еще ребенок и гуляет со своей матерью под тенью столетних дубов; среди лишаев и тонких трав, он рвет синие колокольчики, вереск…
Проснувшись, Жан изумленно огляделся…
Песок сверкает в сиянии тропического солнца; чернокожие женщины, украшенные ожерельями из амулетов, ходят по раскаленной земле, напевая странные мелодии; огромные ястребы неслышно реют в неподвижном воздухе; стрекочут цикады…
Открыв глаза, он заметил, что голову его прикрывает полог из синей материи, поддерживаемой палочками, воткнутыми в песок, и темная ткань с причудливым орнаментом отбрасывает на него резкую тень. Рисунок этой ткани показался ему знакомым. Повернув голову, он увидел позади себя Фату-гей, сидевшую на песке и вращавшую своими огромными глазами. Она шла следом за ним и укрыла его от солнца своим синим передником.
Уснув на песке без этого покрова, он наверняка получил бы смертельный солнечный удар. А она несколько часов просидела рядом в каком-то экстазе, осторожно целуя его веки, боясь его разбудить, испугать его, минутами опасаясь, что он может умереть, но, возможно, испытывая радость от этой мысли, потому что тогда она утащила бы его далеко-далеко и до самой смерти не отходила бы, крепко в него вцепившись, чтобы их уже не разлучили.
— Это я, мой белый, — сказала она, — я сделала это, зная, что солнце Сен-Луи опасно для французских toubab’oв… Я знала, — продолжало маленькое создание на своем уморительном жаргоне, — я знала, что к ней пришел другой toubab… Я не ложилась спать, чтобы слышать, что происходит, и спряталась на лестнице под тыквами. Я видела, как ты упал перед дверью. Я все время тебя стерегла. А потом, когда ты встал, — я пошла за тобой…
Жан поднял на нее изумленные глаза, полные признательности. Он был глубоко тронут.
— Никому не говори об этом, девочка… Возвращайся скорее домой и не рассказывай, что я провел ночь на берегу. Иди к своей хозяйке, моя маленькая Фату; я тоже вернусь в казармы…
Он погладил и слегка потрепал ее волосы, совершенно так же, как почесал бы за ухом кота, приходившего ночью в казарму свернуться клубком на его солдатской постели…
Затрепетав под невинной лаской Жана, опустив голову и прикрыв глаза, она подняла свой передник, аккуратно сложила его и ушла, вся дрожа от восторга.
Бедный Жан! Страдание было для него новостью; он сопротивлялся этому незнакомому чувству, сдавившему его сердце железным кольцом. Им овладела глубокая ненависть к тому юноше, которого он хотел бы задушить собственными руками; к женщине, которую он с наслаждением растерзал бы ударом шпор и хлыста. И одновременно с этим он испытывал какую-то органическую потребность движения, дикой, безудержной скачки.
К тому же его смущали и беспокоили товарищи; он чувствовал на себе их любопытные, вопросительные взгляды — назавтра они могут стать ироническими. К вечеру он испросил разрешение отправиться вместе с Ниаор-фалл’ом на север Берберии испытывать лошадей.
В сумерках они помчались по пустыне в головокружительной скачке. Очень необычное для этих широт зимнее небо зловеще нависло над печальной страной: сплошные мрачные облака летели так низко, что расстилавшаяся под ними равнина представлялась совершенно белой — пустыня казалась безбрежной белой степью. И когда спаги в своих бурнусах неслись на закусивших удила лошадях, огромные ястребы, лениво прогуливавшиеся целыми семьями, взлетали, описывая в воздухе фантастические зигзаги. Ночью Жан и Ниаор вернулись домой на измученных лошадях, все в поту.
На другой день после этого сильного потрясения у Жана началась лихорадка. Через день его, неподвижного, уложили на носилки поверх тощего серого матраса и отправили в госпиталь.
Полдень!.. Госпиталь тих и безмолвен, как жилище смерти. Стрекочут цикады. Нубийская женщина своим высоким голосом выводит ленивый, неясный напев. На пустынные равнины Сенегала солнце бросает отвесные полуденные лучи; сверкают, переливаются бесконечные горизонты.
Полдень!.. Госпиталь тих и безмолвен, как огромное жилище смерти. Длинные белые галереи и коридоры пустынны. На стене медленно движущие железными стрелками часы показывают полдень; вокруг циферблата печальная серая надпись: Vitae fugaces exhibet horas. Тяжело бьет двенадцать глухим тембром, хорошо знакомым всем умиравшим здесь людям, в бессонные лихорадочные ночи до них доносились эти звуки, подобные погребальному звону.
Полдень!.. Печальный час, когда умирают больные. Тяжелые миазмы лихорадки, подобно таинственным испарениям смерти, наполняют госпиталь…
Наверху, в открытом зале, тихое перешептывание, едва уловимые шорохи. Сестра Пакам, с бледным желтоватым лицом под белым чепцом, бесшумно ходит взад-вперед. Тут же доктор и священник у постели, задернутой белым пологом.
В открытые окна видно солнце и песок, песок и солнце, голубые дали, переливы света.
Выздоровеет ли спаги? Не готовится ли в этот момент его душа отлететь туда, в прекрасное полуденное небо?.. Вдали от родного очага, где найдет она себе пристанище среди этих пустынных равнин?.. Где рассеется?..
Но нет. Доктор, долго ждавший этого последнего мгновения, тихонько ушел. Слегка повеяло вечерней свежестью, и ветерок принес некоторое облегчение умирающим. Быть может, все кончится завтра. Но Жан стал спокойнее, и голова его не так пылает.
Внизу, на улице перед дверью, маленькая негритянка, сидя на песке, тихо играет в камушки. Она здесь с утра и старается быть незамеченной, из страха, что ее прогонят. Девочка не решается спросить, но уверена, что, если спаги умрет, его пронесут через эту дверь на Соррское кладбище.
Еще неделю ежедневно в полдень у него повторяются приступы лихорадки и бред. Боялись усиления припадков. Однако опасность миновала, болезнь была побеждена.
О, эти знойные полуденные часы, самые мучительные для больных! Тем, кто перенес лихорадку на берегу африканской реки, знакомы эти ужасные часы оцепенения и сна. Незадолго до полудня Жан засыпал. Это было какое-то забытье, посещаемое смутными видениями, с непрекращающимся болями. Временами ему казалось, что он умирает, и он на минуту терял сознание. Тогда для него наступал покой.
Около четырех часов он просыпался и просил пить; видения исчезали, отступали в далекий угол комнаты, за белый полог, рассеивались. Только сильно болела голова, будто налитая расплавленным оловом; припадок проходил.
Среди приятных или искаженных, реальных или воображаемых лиц, толпившихся перед Жаном, раза два он, кажется, видел возлюбленного Коры. Тот стоял у постели и ласково смотрел на него, но лишь только их взгляды встречались — исчезал. Без сомнения, это был только бред, как и все виденные им странные, туманные, измененные лица его деревенских знакомых. Но удивительно, с тех пор как он представился Жану в таком виде, Жан перестал чувствовать ненависть к этому юноше.
Однажды вечером… но нет, в этот вечер у него не было бреда, Жан определенно видел его перед собой в том же самом мундире с двумя офицерскими нашивками, блестевшими на рукаве. Жан пристально вглядывался в него своими большими глазами, слегка приподняв голову и протянув ослабевшую руку, как бы желая удостовериться, не ошибся ли.
Тогда юноша, прежде чем, как обычно, исчезнуть, взял руку спаги и сказал:
— Простите!..
Слезы, первые слезы наполнили глаза Жана, и на душе у него стало светлее.
Выздоровление было быстрым. Прошла лихорадка, молодость и сила одержали верх. Но все же бедный Жан не мог утешиться, он сильно страдал. Временами он испытывал безумное отчаяние, почти дикую жажду мести; затем это настроение проходило, и он говорил себе, что способен вынести все унижения, каких бы потребовала эта женщина, лишь бы снова увидеть, снова обладать ею.
Его новый друг, морской офицер, приходил иногда посидеть у его постели… Он разговаривал с Жаном, как говорят с больным ребенком, хотя был с ним приблизительно одного возраста.
— Жан, — тихо сказал он однажды, — послушайте, Жан… если вас может успокоить то, что я хочу сказать, — даю вам честное слово, что я не видел больше той женщины с памятной ночи. Есть еще многое, что вам неизвестно, дорогой Жан: впоследствии вы тоже поймете, что не следует так огорчаться из-за всякого вздора. Впрочем, что касается той женщины, я хочу дать вам клятву никогда не видеть ее!..