Не знаю, слышали ли вы когда-нибудь утробный, сотрясающий весь человеческий организм смех, который невозможно остановить, как извержение вулкана. Бесполезно заставлять себя думать о чем-то другом. Картины чудовищных катастроф вызывают в сознании лишь гомерический хохот; похоронные процессии представляются кавалькадой одетых в черное и корчащихся от смеха человечков, раскачивающих роскошный гроб, в котором просыпается от смеха покойник и присоединяется к всеобщему веселью. Смех обжигает рот, оставляя после себя горький привкус. Войны и взрывы представляются смешной детской игрой. Вот такой, в сущности, жуткий смех напал на одного из моих любовников.
— Вы чихаете? — поинтересовался мой отец.
— Гм, гм, гм, гм…
— Что?
— Хи, хи, хо-хо-хо…
Он продолжал прикрывать лицо носовым платком. Слезы брызнули из его глаз. Казалось, что у него вот-вот отвалится нижняя челюсть и выпадет наружу язык.
— Что с ним?
Отец обратился за разъяснением к присутствующим. Трое других его помощников разглядывали носки своих ботинок. Однако их тоже начал разбирать хохот.
— Что с вами, господин X.? Я к вам обращаюсь…
Господин X. безуспешно затыкал свой рот платком. Смех прорвался сквозь мокрую от слез тонкую ткань и занял все пространство между Мадонной и Ренуаром. Мужчина едва не задохнулся, пытаясь спасти положение. Его лицо приобрело багровый оттенок.
Мой отец произнес с озабоченным видом:
— Возможно, надо позвать врача?
Все присутствующие грохнули от хохота. Их тела буквально заходили ходуном. Покатываясь от смеха, они раскачивались то влево, то вправо, то наваливались друг на друга. Их охватило стадное чувство. Куда делись подчеркнуто вежливые и строгие технократы? Один даже хлопал себя по ляжкам и громко стонал: «Хо… хо… хо…»
Бледный как полотно отец поднялся из-за стола:
— Господа, вы смеетесь?
Они тут же вскочили со своих мест и, пошатываясь, направились к двойной дубовой двери. Они поддерживали за локоть друг друга как соучастники этой вакханалии всеобщего веселья.
Мой отец стоял с раскрытым от удивления ртом в комнате между Мадонной и Ренуаром. Его колотила дрожь. Железная дисциплина, установленная среди его подчиненных, дала сбой.
Все еще не пришедшие в себя после приступа коллективного хохота сотрудники высыпали в коридор. К двери роскошного отцовского кабинета была прикреплена специальная пружина, чтобы она бесшумно закрывалась.
И вот, пока дверь медленно закрывалась, в кабинет доносились раскаты хохота. К хору из четверых сослуживцев присоединились и другие голоса. Один служащий, не знавший причины всеобщего веселья, тоже схватился за живот и разразился безудержным хохотом.
Отцовские секретарши выглянули из своей комнаты. Вначале они смеялись, потому что были молодыми и смешливыми. Однако стоило одной из них, высокой рыжеволосой девице, покатиться от смеха: «Ха, ха, ха… а…» — как это вызвало новую волну коллективного смеха. Это был настоящий праздник неповиновения и вырвавшегося наружу скрытого протеста.
В приемной моего отца ждал какой-то посетитель. Когда ему, наконец, разрешили пройти в кабинет, он едва лишь смог произнести:
— Вы… ха-ха-ха… Вы слышали? Ха-ха-ха…
Он еще долго смеялся уже после того, как отец выставил его за дверь.
Отцу было невдомек, отчего его рабы взбунтовались… Они позволили себе смеяться в его присутствии… Порядок был нарушен. В тот день у отца надолго испортилось настроение. Вернувшись домой, он ни словом не обмолвился о том, что произошло у него в офисе. Ни со мной, ни с Мокрой Курицей. Вы знаете, что означает такое словосочетание? Ваша преподавательница французского языка могла бы вам объяснить. Короче говоря, я прозвала Мокрой Курицей свою мать.
Стив смотрит на нее. В его взгляде нет и тени сопереживания. Только едва заметное холодное любопытство.
— Вы как-то странно смотрите на меня.
— Взгляд — это ничто по сравнению с вечностью, — произносит он неожиданно по-французски.
— И ад, по-вашему, тоже ничто? — бросает она. — Добрый старый Сартр…
— Лучше остаться эпизодом в вашей жизни, чем быть вашим отцом, — замечает Стив.
— Вам бы он понравился, вы сразу нашли бы с ним общий язык. Он обожает американцев и был бы в восторге от вас.
— И что же было потом?
— Чтобы вы еще больше возненавидели меня?
— Зачем приписывать мне, если я правильно употребляю это слово, чувства, которые я не испытываю?
— Только иностранцы заботятся о точности перевода! — восклицает она.
— В настоящий момент иностранка здесь вы, а я нахожусь у себя дома, — говорит американец.
«Аоооо…» В музыкальный автомат вновь кто-то опустил монету. К счастью, отец уже унес на своем плече карапуза с его бесконечным «Папик-папик-папик».
— И что же вы делали потом?
— В воскресенье, два дня спустя после коллективного ржания, я отправилась в офис моего отца с двумя приятелями, чтобы навести порядок в его кабинете.
— Навести порядок?
— Кое-что подправить… Теперь я окончательно упаду в ваших глазах… Одно воспоминание обо мне будет внушать вам отвращение.
— Вы уверены, что я буду вспоминать вас?
Уничтоженная. Стертая из памяти. Вычеркнутая навсегда. Никого вокруг. Один только зевающий негр. Ревущий музыкальный ящик и улыбающийся Стив.
Идти до конца. Равносильно самоубийству. Выложить все. Причинить себе боль. Закатать себя в асфальт. Как всегда. Разрушить себя, заодно и других. Как всегда.
— В то воскресенье с помощью копии ключей, изготовленных заранее по моему заказу, мы незаметно прокрались в здание. Затем мы прошли в отцовский кабинет, символ могущества и власти над людьми. Войдя в комнату, где еще оставался запах последней отцовской сигары, мы взялись за дело. Прежде всего мы изуродовали две бесценные картины. Возможно, чтобы излить свою желчь, мне было необходимо нарисовать Мадонне усы, которым позавидовал бы Наполеон III, а затем на полотне Ренуара пристроить черным фломастером член между жирными ляжками грудастой девицы. Какая разница? В итоге мы разукрасили стены непристойными рисунками и надписями: «Ублюдок-тиран без власти, просто ублюдок…» И так далее. Один из моих приятелей хотел написать на огромном зеркале в стиле ампир белой краской: «Шлюхин сын». Однако я остановила его. Я очень любила свою бабушку. Мне не хотелось осквернять ее память… Ну и как вам это понравилось? Неужели после всего этого можно меня полюбить?
Она уже плачет навзрыд.
— Стакан чистой воды, — говорит Стив пребывающему в полудремотном состоянии официанту.
Анук видит перед собой большие руки и безукоризненно чистые ногти.
— Спасибо.
И затем, сквозь икоту:
— Мы исписали стены лозунгами: «Больше денег банкирам, больше задниц депутатам, больше земли промоутерам».
— Еще глоток воды…
— Нет. От нее несет дезинфекцией.
— Это то, что вам нужно. Продезинфицироваться. Изнутри.
— На следующее утро, прежде чем отправиться в офис и обнаружить там следы нашего пребывания, отец завтракал вместе со мной. Я всегда ненавидела…
— Есть ли в вашей жизни что-нибудь, что вы еще не ненавидели?
— Я ненавидела все… Так вот. В понедельник утром мы встретились с ним за завтраком. Я как сейчас вижу эту сцену…
— Нам подавал кофе лакей-испанец; ему очень хотелось зевнуть, но он сдерживался. Похоже, что парень провел бурную ночь. И вот ему приходилось стоять навытяжку перед нами, держа в руках кофейник, бывший еще в восемнадцатом веке чьей-то семейной реликвией. Заспанная горничная принесла блюдо с тостами. На ее ресницах застыли остатки вчерашней туши. Она была похожа на китаянку. Ее глаза превратились в две узкие щелки. С одного ногтя слез лак. Из нас самый свежий вид имела Мокрая Курица, которая всегда рано ложится. Она душится легкими немодными духами, опрятно выглядит и готова к услугам. Одним только своим присутствием за столом она уже прислуживала своему хозяину, моему отцу. Никто не хотел ее услуг, но она все равно находилась здесь. Как образцовая супруга. Однако полусонный персонал заражал и ее своей зевотой. Она с трудом подавляла зевок, удивляясь собственной смелости. Отец держался бодрячком. На его лице лежала едва заметная тень. Он — император. Разве мог он позволить себе полностью расслабиться? Этот боров, должно быть, хорошо выспался. Ни одной морщинки. Свежевыбритый подбородок. Гладкие щеки. Как ляжки на полотне Ренуара. После растянувшейся на долгие годы зимней спячки его член больше не подавал признаков жизни. Он никогда не осмелился бы мастурбировать из боязни потерять рассудок. Кажется, такое вбивали в голову молодым недоумкам в буржуазных семьях лет сорок или пятьдесят тому назад. Как он нудно ел! Он не принимал пищу, а производил хирургическое вмешательство.