Долго не могли успокоиться от смеха. Больше и пронзительнее всех хохотал Кротов. Он снял очки и, держа их перед собою и расставив ноги, визжал, как зарезанный поросенок.
— Вы подумайте: за трешницу! Ну, уж это чисто русская черта. Надбавьте еще трешницу, именно трешницу, и она уже все может. Дайте ей тысячу, она не может, а дайте пятьдесят рублей и надбавьте трешницу — и все возможно. Теперь она разденется. Можно держать пари.
— Не угодно ли?
Он махал рукой.
Бровкин отыскал зелененькую кредитку и, помахав ей в воздухе, передал Маше. Та взяла и, крепко сжав губы, стала быстро раздеваться. Движения ее были грубы и решительны. Иван Андреевич понял, что она ищет спасения в быстроте.
Сверкнула голая до плеча рука и показалась поношенная, жалкая, грубая сорочка. Кончик тоненькой косички, вероятно, от волнения выбился из прически наружу. Кофта упала к ногам. Сжав плечи и не глядя ни на кого, она начала развязывать юбку. Иван Андреевич почему-то отыскал глазами Сергея Павловича. Тот стоял бледный, с наморщенными страдальческими бровями и полураскрытым ртом.
Маша торопилась. Упала юбка, и теперь из-под второй коротенькой темной юбчонки виднелись ее неуклюжие ноги в грубых серых чулках. Актер покачал головою и с улыбкой посмотрел на желтого господина. Тот сделал плечами движение, означавшее:
— Еще посмотрим.
Маша остановилась и с отчаянием взглянула в напряженные лица мужчин. Иван Андреевич вдруг понял, что сейчас она решится на последнее, и, не выдержав, пошел к двери.
— Пойдемте! — сказал он Сергею Павловичу.
Тот не двигался, точно загипнотизированный, и только болезненно крикнул, удерживая его за руку:
— Сейчас. Подождите же.
Прозоровский стоял, дрожа, и лицо у него было совсем больное, полупомешанное. Рот слюняво раскрылся.
— Погодите, — сказала Маша. — Я отойду.
— А рубашку сюда, — угрюмо сказал Бровкин, надувая щеки и протянув руку.
— Зачем?
— Ну, не торговаться.
Она глядела на них, прижав локти к бокам, точно затравленная мышь. Иван Андреевич понял, что она ожидает снисхождения.
— Ну, довольно! — крикнул он. — Больше не надо. Доказано.
— Позвольте! — раздались негодующие голоса. — Ничего не доказано.
— Она просто, дрянь, торгуется. Сейчас опять попросит надбавки.
Иван Андреевич, махнув рукой, пошел к двери. За его спиной раздались неожиданные всхлипывания девушки.
— Ну, конечно, в слезы, — сказал кто-то полным раздражения и странной ненависти голосом. — Первое оружие!
В передней было уже по-утреннему светло. Иван Андреевич почувствовал стыд, тошноту и неопределенный страх. Ему захотелось как можно скорее найти пальто и бежать.
В гостиной ахнуло разом несколько голосов. Послышались громкие рукоплескания.
С отвращением, презирая себя, но не в силах побороть грязного, скотского желания, он заглянул в дверь. Навстречу ему бежал Сергей Павлович с болезненной усмешкой и без пенсне.
— Продала! — крикнул он.
Иван Андреевич смутно увидал голую женскую фигуру, понурую, желтую и некрасивую, неожиданно полную и с широкими бедрами, и Бровкина, который держал в руках белый ком Машиной рубашки. И еще ему запомнились точно вышедшие из орбит, отвратительные безумные глаза Прозоровского. В комнате была тишина, полная скрытого, отвратительного движения. Ему показалось, что сейчас должно произойти что-то гадкое. Он видел, как Бровкин наклонился и исчез, а потом тотчас выпрямился.
Маша взвизгнула.
— Уйдемте! Черт! — торопил его дрожащий Сергей Павлович. — Я сегодня сойду с ума. Мерзавцы!
Он бросил снятое с вешалки пальто на пол и рванулся опять к двери, но Иван Андреевич его инстинктивно удержал.
— Не ходить? — спросил Сергей Павлович беспомощно и крикнул в дверь. — Слышите? Вы — мерзавцы! Все! Все!
— Кто первый? — крикнул остервенелым голосом Бровкин.
— Ф-фу! — визжал Кротов, выбегая в дверь и зажав почему-то нос. — Интеллигенты! Ха-ха! Вот вам иллюстрация. Пойдемте! Стыдно, стыдно, господа! Нечего смотреть, нечего!
Он торопливо оделся и стал их обоих тащить к двери.
— Знала бы Люма, что творится по временам на свете. Ах, ах!
Оба они дали себя глупо увести, и только опомнились на крыльце.
— Я не могу, — сказал Сергей Павлович, сотрясаясь от озноба. — Ведь это же уголовщина. Мерзавцы!
— Почему? — хихикнул Кротов. — Добровольное соглашение.
Сергей Павлович бросился к звонку и стал, как сумасшедший, звонить, неистово нажимая кнопку.
Наконец, выбежала Маша Волосы ее были всклокочены, кофта застегнута косо. Она вместе ругалась и смеялась.
— Вот черти! Право же, настоящие черти… проклятущие. Чтоб им провалиться, кобелям окаянным! Это вы звонили?
Она гневно захлопнула дверь, и нельзя было хорошо понять, на кого она больше сердилась, на тех ли, которые ее раздели, или на тех, которые звонили.
Все это утро Иван Андреевич думал о Шуре: о том, как он подойдет к нему и что скажет. Не о Серафиме, а о Шуре.
С Серафимой было покончено. Она должна уехать. Но Шура…
Иван Андреевич медленно поднимался по лестнице меблированных комнат. Сначала он решил солгать мальчику, что новая, «другая» мама куда-нибудь уехала, и ее нельзя видеть. Но стало гадко малодушной лжи, стыдно правдивых глаз ребенка, стыдно самого себя, наконец, унизительно перед Серафимой.
Тогда он решил сказать ему, что поссорился с ней.
Но его ждало неожиданное разочарование.
— Я отправила Шуру к Константиновым, — сказала Серафима, — и теперь могу с тобой ехать.
Он молча сел на диван. У него была потребность ей что-то сказать… может быть, то, что он несчастен, что жизнь его окончательно разбита… не то пожаловаться, не то товарищески поделиться. Но Серафима деловито и сухо надела шляпку с безобразным, старившим ее пучком искусственных фиалок и сказала просто и ровно:
— Ну, что ж, пойдем.
И они вышли из номера с таким видом, как будто отправлялись на прогулку или за покупками.
— Кажется, собирается дождь, — сказала она озабоченно на подъезде, — а я не взяла зонтика.
В ее лице была теперь всегда какая-то новая озабоченность. Все ее тревожило: не опоздать бы завтра утром на поезд, можно ли будет достать билет, ввиду начавшегося предпраздничного движения, в котором часу они приедут в Харьков, и не случилось бы этого ночью, когда Шура будет спать.
Она была жалка Ивану Андреевичу в этой своей новой озабоченности покинутой женщины, у которой повсюду столько страхов.
По дороге, набравшись решимости, он ей сказал:
— Ты была насчет Лиды права.
Ему хотелось обернуть происшедшее в шутку, и он хотел продолжать с улыбкой, но она вдруг посмотрела на него с таким бесконечным страхом, что улыбка, вероятно, превратилась у него в жалкую, скверную гримасу.
Он хотел поправиться и сказать ей, как это все его огорчает. Но она сжала виски пальцами.
— Не говори. Ничего не говори. Все сказано.
Она бежала, высоко закинув голову, вперед. И он сразу понял, что она жива сейчас только одною мыслью: как бы все поскорее кончить и уехать. В своем эгоизме он до сих пор совершенно не думал о ней.
— Сима, — сказал он робко, боясь причинить ей боль словами.
— Не надо, не надо, — попросила она опять, прибавляя шагу, и он увидел, что она старается сдержать слезы.
— Нет, Сима, поговорим… Мы встретились с тобою, как чужие… почти как враги. Ты не находишь?
Она молчала и только чуть замедлила шаг. Он осторожно взял ее под руку.
— Нет. Оставь.
Не глядя на него, она выдернула руку.
— Да, я во многом виноват перед тобою, — сказал он, и, произнесши эти слова, сразу почувствовал, что может говорить. — Не беги же так. Нам нужно поговорить… может быть, в последний раз. Вот ты уедешь…
Голос его против воли дрогнул. Он оглянул жалкую, страдающую фигуру Серафимы и вдруг, но совершенно по-новому ощутил, насколько она ему дорога… не чувственно, не как жена, а как бесконечно-милое ему женское существо, с которым связано так много пережитого. Он хотел продолжать и не мог. Давящая боль подступила к горлу. Фасады домов, извозчики, вагон скучно гудящего мимо трамвая — все стало двоиться и вдруг расплылось… Слезы.
Он отвернулся и осторожно смахнул их платком.
— Иван, не надо же! — крикнула она. — Будь мужчиной.
Он трудно перевел дыхание и сказал:
— Что ж скрывать? Я несчастен, Сима.
Некоторое время они шли в молчании. Он видел, как она нервно теребила в руках сумку.
— Но ты же ведь этого сам хотел. Как странно…
В голосе ее было что-то сухое и жестокое. Они шли бульваром, и он предложил ей сесть. Она молча повиновалась, но села особенно прямо, точно оставаясь все время настороже. Он был ей благодарен и за это.