Дверь скрипнула.
— Катя! Неужели спишь?
С радостным криком она подымается на постели.
— Поди сюда!.. Сюда… Скорее!.. Поцелуй меня…
— Скоро завтрак, Катя. Я уже выпил кофе.
— Без меня? И тебе не стыдно? — с огорчением перебивает она. — Ну вот… ты мне испортил весь день.
Он бледно улыбается и целует ее затылок. Она сладострастно ежится вся, словно кошечка, у которой чешут за ухом.
— Ты со мной еще выпьешь? Я сейчас, сейчас буду готова. Зачем ты меня не разбудил?
Она свешивает с постели точеные ножки. Ей приятно, что он их видит. Ей всегда хотелось бы читать одно желание в его глазах. Но он быстро отворачивается и идет к двери.
— Я пришли к тебе Одарку. Она принесет теплой воды.
Кате досадно. Это прямо удивительно! Точно в нем два человека. Днем один, ночью другой. Один корректный, усталый, рассеянный, равнодушный, сказала бы она, если б не эти ночи, безумные ночи. Как пугали ее раньше его грубые и жадные ласки! Теперь она их любит. Она их ждет. Ждет целый день, сладко мечтая о ночи. И если обманут надежды, она плачет тихонько, чтоб не разбудить его. Так жаль мгновений, уходящих без этих радостей.
В столовую она входит чинно, как пансионерка.
Анна Львовна ласково улыбается, Катя целует у нее руку.
Николенька читает вслух газету. Катя двигается беззвучно, как мышка. На столе такие вкусные коржики. Глазки ее поблескивают, когда она пьет ароматный кофе.
Жизнь так хороша! Нынче они поедут к Галаганам. Будут блины. Потом катанье с гор. Вечером танцы.
Что-то говорят. О каком-то новом французском романе. В газете рецензия.
— Интересно, Николенька? — звонким голоском спрашивает она.
— Нет. Тебе этого нельзя читать, — отвечает он просто.
Ну что ж? Нельзя, так нельзя! Мало ли книг на свете? Наташа Галаган обиделась бы на такую опеку. Чудная эта Наташа! Она не понимает, что значит быть замужем!
Катя на цыпочках выходит из столовой, чтобы прибрать разбросанные в спальне юбки. Одарка копается. А Николенька сердится. Он любит порядок.
Напевая, прячет она по ящикам комода белые перчатки, кружевную fichu [4], сумочку, веер. Они кончат обсуждать газету и поговорят о хозяйстве. А там завтрак. И она велит запрячь санки и поедет кататься с Николенькой. Как она любит кататься! Нынче солнце. Ей хочется кричать и вертеться по комнате. Жизнь так хороша!
Вчера, после блинов, когда мужчины пили кофе, Катя увела подругу в эту спальню. Наташа покраснела, увидав кровать. Чудачка! Чего тут стыдиться, раз они муж и жена?
Наташа заговорила о модном писателе. Она восторгается его талантом, «Николенька его не терпит, — возразила Катя. — Он не хочет, чтоб я его читала…» А Наташа так и вышла из себя: «Какой возмутительный деспотизм! Неужели ты подчиняешься? Ведь ты уже не девочка…»
Глупенькая Наташа! Не все ли равно, раз Николенька любит ее именно такою?
Вчера ночью, когда гости разъехались, она не удержалась и передала ему этот разговор. И он сказал ей тогда… Как он это сказал? «Я хочу, чтобы ты была моею вполне. Всеми помыслами, всеми желаниями, всеми мечтами. Ничего своего не должно быть у тебя. Ни вкусов, ни мнений. Все мое…» Ах, это лицо его, когда он говорил! Этот голос.
Катя стоит, зажмурившись, уронив на пол кружевной платочек. И как он еще сказал? «Ты должна забыть то, что знала и ценила. И все получить от меня заново. От меня одного…» А она спросила его робко: «И тогда ты будешь любить меня? Всегда? Всегда, Николенька?» И он ответил ей: «Всегда!»
Это было вчера, вот здесь, вот в этой комнате. И он обнял ее тогда. Как свою вещь, взял он ее тогда. Трепещущую и покорную. Всегда покорную. Разве не вся ее жизнь в нем? В этой ласке, в его любви?
А пока Маня учится и грезит, Штейнбах работает для ее будущего с упорством и ловкостью.
Не раз, одеваясь в передней Изы, Маня слышит звонки. На лестнице она встречает каких-то подозрительных людей с бегающими пронзительными глазами и слащавой улыбкой. Все они — с портфелем под мышкой. Все они при виде ее отступают назад с аффектацией, свойственной французам, снимают шляпы и кланяются. Все глядят в ее лицо, кто c большей, кто с меньшей наглостью. Все смотрят ей вслед, пока она спускается по лестнице, и чему-то двусмысленно улыбаются.
— Кто это к тебе ходит? — спрашивает Маня креолку.
Та делает наивное лицо.
— А что?
— Удивительно противные физиономии! Не сердись. Но меня просто бесит, как они на меня глядят!
— Это журналисты, Маня.
— А… Вот что! Зачем они к тебе ходят?
Иза странно глядит на свою ученицу.
— А ты никогда не читаешь газет?
— Никогда!
Иза, усмехаясь, качает головой. И серьги ее тоже качаются.
— Почему же так?
— У меня делается совсем пусто в голове, когда я прогляжу газету. Не знаю, почему это так. Но до того скучно становится жить на свете!
— А вот о тебе вчера еще появились две заметки в «Figaro» и в «Matin» [5].
— Обо мне?
— Ну, да. О нас обеих. Ко мне ходят репортеры и все выспрашивают о тебе.
— Что за нелепость, Иза! Какое им дело до меня?
Но Иза закипает внезапно гневом. Она чуть не плачет. Что это такое? Она отказывается понимать. Это или притворство, или… глупость? Люди добиваются известности всеми путями. Платят за это деньги. А тут счастье само идет в руки, а она недовольна. И почему журналистам не интересоваться ею, Изой Хименес, имя которой когда-то было у всех на устах?
— Да… тобою… Но я-то при чем?
— А ты моя ученица. Все знают, что ты будешь дебютировать в Париже. О тебе говорят. Твоего дебюта ждут. Чего тебе еще? Другая была бы счастлива на твоем месте.
Маня молчит.
Уходя, она говорит:
— Иза, дорогая, назначь мне такие часы, когда я не рискую встретить этих господ у твоего подъезда. Не сердись! Я глубоко благодарна тебе за твои заботы. Но мне все это противно.
— Урод! Психопатка…
— Да… да… наверно, так. Но я не могу… И не хочу быть другой! Если я стою чего-нибудь, сама по себе, то это покажет будущее.
— Какая дьявольская гордость!
— Да, я горда. Только себе хочу я быть обязанной своей карьерой.
Каждый год весною Иза дает вечер-балет в одном из театров, чтоб показать результаты работ в ее школе.
Всякий раз публика заранее записывается в передней Изы на кресла и ложи. Все это — богатые люди, родители, друзья и знакомые учениц. Места в первом ряду рассылаются бесплатно светилам артистического мира. Журналистам и рецензентам предоставляются лучшие ложи.
Антрепренеры театров и известные импрессарио никогда не пропускают этих вечеров. Школа Изы Хименес выпустила уже немало хореографических звезд, которые пожинают лавры в Америке и получают огромные гонорары. Вся пресса посвящает этому вечеру кто несколько строк, кто даже целый столбец.
На этот раз выступает Маня. Она дебютирует в трико и газовой юбочке, как танцовщица классической французской школы, в грациозном «Papillon» [6] знаменитого Пуни.
Когда занавес подымается, на сцене стоят лучшие четыре ученицы школы. Они неподвижны, с застывшими лицами. Это дремлющие цветы.
Маня — мотылек — лежит на земле вдали и словно спит под чарующую музыку вальса. Вдруг она просыпается, встает. Движения ее рук напоминают трепет крыльев.
Мотылек вспорхнул и понесся по сцене. Надо быть танцовщицей, чтобы понять, сколько технических трудностей в этом танце мотылька. На носках Маня перебегает всю сцену, делает двойные пируэты, скользит, легкая и воздушная, как будто действительно крылья у нее за спиной. Так и чувствуется радость жизни, непосредственная и стихийная. Словно нежится мотылек под ярким солнцем. И кружится, опьяненный воздухом и собственным движением.
Столько зноя и увлечения вносит Маня в этот, казалось бы, бесстрастный классический танец, что публика выходит из равнодушия.
Занавес падает под аплодисменты. Иза, однако, не дорожит выражениями родственных чувств. Она ждет, что скажут рецензенты, а главное — импресарио.
Все первое отделение занято теми же классическими танцами. Тут и ученики Изы в трико, кажущиеся обнаженными. Дамы любуются этими торсами. Причудливые позы и грациозные движения групп ласкают глаз.
Но вот вбегает Нильс. И все женские сердца забились. Его встречают аплодисментами. Он уже известность.
«Какой красавец!» — думает Штейнбах со щемящим чувством.
Нильс сложен, как греческий бог. У него длинные, стройные ноги, худощавый, мускулистый и гибкий торс. Он летает по сцене, пленяя пластикой движений. Он с изумительной легкостью делает самые трудные антраша и кабриоли итальянской школы, в которых когда-то на всю Европу прославился Вестрис [7]. Для Нильса тоже как будто нет ничего невозможного. Как и для Мани, танец — его родная стихия.