Наступило Рождество. Пришел Новый год. Они все еще жили в Париже.
— Когда же свадьба? — спросил однажды Феликс. — Когда мы поедем в Лондон?
Тэкс передернул плечами.
— Не знаю. Гвинни не говорит об этом ни слова.
— Жених тоже молчит, — заметил Феликс.
Они решили и не спрашивать об этом — им было очень хорошо в Париже. Каждый день был выигрышем. Все равно когда-нибудь придется возвращаться в свое беличье колесо, на восток и на запад, в больницу и в банкирскую контору.
* * *
Эндрис Войланд в выходном костюме стоял перед зеркалом и проводил рукой под подбородком. Да, сомнений нет, он должен бриться. Две недели назад брился, а теперь уже надо снова. Он снял фрак и воротник, взял мыло, щетку, станок для бритья — ах, кончились лезвия! Он позвонил лакею, приказал ему купить. Затем закурил папироску и заходил взад и вперед по комнате, тихо смеясь про себя.
Бриться — как это смешно! И, конечно, обременительно, в этом отношении женщине лучше. Пока еще ничего, но если и дальше так будут расти волосы на подбородке и верхней губе, то ему придется скоблить себя каждое утро. Что ж, он привыкнет к этому и не станет больше, беря в руки маленькую бритву жиллет, впиваться в себя в зеркале глазами: смотри, ты — мужчина!
«Маленькие девочки, — думал он, — часто горячо желают стать мальчиком… И продолжают этого хотеть, даже когда подрастают.»
Было ли у него когда-нибудь, еще в бытность женщиной, такое желание? В Войланде, когда за нею гнались гуси, когда кузен бранил ее, что она глупа, как картофель, не умеет ни верхом ездить, ни плавать, тогда она, конечно, думала, что сразу бы все это смогла, если бы только была таким большим мальчиком, как он. Позднее мало что изменилось. Когда ее преследовали неудачи, снова приходила мысль: никогда бы так не вышло, если бы она была мужчиной, как ее двоюродный брат Ян. Но, если хорошенько вдуматься, это, собственно, никогда не было настоящим желанием, а только констатацией факта, размышлением. Даже когда Паркер Брискоу пришел к ней и купил ее, даже тогда едва ли у нее было такое желание. Она поняла, что ее жизнь кончается, и предусматривала возможность новой жизни. Едва ли тут играло роль стремление сделаться мужчиной. Может быть, наоборот? Не цеплялась ли она до последней минуты каждой своей каплей крови за свою жизнь женщины, пока наконец и эта последняя попытка не разбилась, как и все остальные, когда после короткой ночной грезы жестокий смех ее кузена не прогнал ее с тонущего корабля? Тогда, оглушенная и слепая, она пошла по дощечке над пропастью.
Десять тысяч часов она провела в океане забвения. Но ни одна волна не разбила ее, ни одна акула не сожрала, ни об один подводный камень Эндри не ободрала свое тело. Море выплюнуло ее. Легкая волна вынесла ее на нежный песок. Там она и проснулась.
Теперь она — мужчина, и это хорошо. Когда Эндрис после демонстрации в аудитории Геллы Рейтлингер открыл глаза, у кровати сидела сестра Роза-Мария, улыбалась ему, гладила его руки. Он жил тихо и спокойно, окруженный ее заботой. Постепенно исчезала тяжесть, рассеивался туман перед глазами. Однажды пришли докторша и с ней Фальмерайер. Они подсели к нему, протянули ему руку, поздравили его с превращением в мужчину.
Эндрис понимал каждое их слово, но казалось, что они говорили о ком-то постороннем, а не о нем. Очень медленно к нему приходило сознание новой жизни, шаг за шагом он осваивал в себе другую природу. И было странно вот что: довольно скоро он привык к резким основным различиям, в то время как незаметные мелочи, укоренившиеся женские привычки причиняли много затруднений. Он улыбался, когда закуривал новую папироску: все еще зажигал спичку, как женщина, от себя, а не к себе, как делает всякий мужчина.
И еще вчера, когда Гвинни бросила ему через чайный столик коробку спичек, а он обеими руками держал большой газетный лист, Эндрис, как женщина, раздвинул колени, чтобы поймать коробку, которая упала на пол между ног. Ни с кем, кто родился мужчиной, этого бы не произошло. Тот невольно сжал бы колени.
Но уж этому он выучится…
* * *
Лакей принес лезвия, и Эндрис побрился. Снова надел фрак, немного побрызгал платок духами. Разве эти аткинсоновские духи не были любимыми духами его двоюродного брата? Правда, Ян любит их не на себе, а на женщинах. Но если Эндрис подражает кузену, то…
Он задумался. Подражает? Действительно, он просто обезьянничал. Вел себя, как Ян, говорил, как он. Часто ловил себя на том, что думает его мыслями, употребляет его словесные обороты. Однажды, когда он держал в объятиях белокуро-рыжую Розу-Марию, она вдруг вскочила, устремив на него пристальный взгляд. Она не хотела ничего говорить, но он настаивал и не отпускал ее. Тогда и разъяснилось: только что произнесенные им слова, эти легкие, игривые слова шаловливой любви, которые, однако, звучали жестко, — она уже слышала. Их говорил ей другой, и этим другим был Ян.
— Он говорил их тебе? — спросил Эндрис.
— Да, — прошептала конфузливо сестрица.
Она подняла глаза и взглянула на него с испугом. Ее лицо превратилось в один вопрос.
Он хорошо понял ее.
— Да, Роза-Мария, мне он тоже некогда их говорил. Когда я сидел на его коленях, как ты теперь, когда я еще был женщиной…
Слезы набежали на его глаза, но он быстро отер их и громко засмеялся, как всегда смеялся кузен.
Он подражал Яну — разве это не естественно? Кого же другого он должен был взять за образец? Быть может, левантинца? Или врача, ее второго мужа, которого она едва знала? Или одного из тех мужчин, пробегавших по ее жизни, как мутные тени, даже имен которых она не сохранила? Он начал легко насвистывать, но и это был свист кузена, звучавший в его ушах.
Эндрис пошел к Гвинни, зашел в ее гостиную. Ее там не было, и он услышал, что она в спальне.
— Еще не одета, Гвинни? — спросил он. — Мы опоздаем в Оперу. Поторопись!
— Да, да, — отозвалась она. — Закажи для нас чаю!
Он сделал, как она велела. Его взгляд упал на комод. На нем стояли шесть больших портретов, все — в одинаковых рамках. Фотографии, заказанные в Нью-Йорке. Его портреты, вернее — ее. Как это путается: он — она! Он должен думать: «он» для настоящего, но в применении к прошлому — «она». Неудивительно, что у сестры Розы-Марии, особенно вначале, так часто случались обмолвки, когда она обращалась к нему со словом «фрейлейн». Гвинни была ловчее. Она избегала обращений, ни разу не произнесла даже его имени.
Да, он должен ей сказать, чтобы она убрала эти портреты. Если они поженятся, будет неудобно, что она повсюду понаставила портреты своего мужа в образе женщины. И почему Гвинни еще ни разу не попросила его сняться снова, уже в мужском образе? Это он должен сделать сам, завтра же. Должен одну карточку послать в Ильмау докторше, этой желто-серой женщине с ястребиным носом. Теперь это уже позади. Теперь у него нет никакого страха перед Геллой Рейтлингер. Теперь он — мужчина! Да и отцу Гвинни можно послать карточку, и серьезной сестре Гертруде, и кузену…
Ему тоже — кузену Яну? Где он снова пропадает? И почему он ни разу ему не написал? Теперь между ними уже не стоят различия полов, никакого мучительного притяжения и отталкивания. Теперь они могли бы стать добрыми друзьями!
Лакей принес чай. Эндрис помог ему очистить стол, заваленный вещами Гвинни. Она не могла обойтись без того, чтобы не разбросать кругом половину своего гардероба. Бросив на кресло несколько пар ботинок, он неловко повернулся и толкнул чайный поднос, пролив сливки на свой рукав. Эндрис снял фрак и отдал его лакею почистить. Он накинул на себя кимоно Гвинни, зеленое, как молодой рис перед цветением, с большими золотыми вышитыми на нем драконами.
— Все еще не готова? — воскликнул он. — Чай уже подан.
— Сейчас, сейчас! — ответила Гвинни.
Он взял шарф. Держал его в руке и смеялся: он запахнул кимоно справа налево, как женщина. Оставалось только завязать его сзади большим бантом! Он поставил прибор на маленький стол возле кушетки — и там тоже стоял один из портретов. Он всмотрелся в него. Тогда у нее был на голове платок, повязанный тюрбаном. Ах, да… Тогда она только что остригла свои длинные волосы. Это был первый шаг и первый… порез.
Эндрис обернул шарф вокруг головы, как на портрете. Подошел к зеркалу: сохранилось ли еще сходство с бывшей женщиной?
Открылась дверь, и вошла Гвинни.
— Эндри! — крикнула она.
В чем дело? Почему она произнесла его девичье имя?
— Я облил себе рукав молоком и поэтому надел твое кимоно, — заявил он. — Иди, будем пить чай!
Совсем тихо, словно на цыпочках, Гвинни подошла к нему.
— Как красиво ты выглядишь, как в Нью-Йорке.
Она погладила его щеки нежными пальчиками.
— Увы!.. Если бы у тебя сохранились твои длинные волосы! Они были бы как плащ, как золотой плащ!
— Недурной бы я имел вид! — засмеялся он. — Волосы до колен, а к ним фрак!