— Вы? — проговорил граф, рассматривая Мари тем неподвижным взором, который так пугал бедную женщину. — Да, вы точно похожи на нее; но — как живые походят на мертвых и вещество — на дух. Да, я знаю вас, потому что вы приходите ко мне по ночам и говорите мне о ней. Вы — видение, мечта; но не дочь моя: у меня была всего одна — и я знаю, что ее нет на свете.
Мари отошла от него. Граф оставался без движения.
Тогда она растворила дверь, и, не сводя глаз с отца и боясь, чтоб он не позвал ее, Мари вышла.
Ей стало страшно: весь дом казался ей совершенно другим, как будто его населяли какие-то духи, и бедная Мари пробегала коридоры, преследуемая на каждом шагу тем тайным ужасом, которое наводит безумие на людей, сохранивших еще рассудок.
Эти несчастия так поразили рассудок бедной женщины, что она сама была близка к помешательству. Она беспрестанно сжимала руками голову, как бы желая удержать в ней сознание, готовое ее оставить. Наконец она дошла до комнаты своей матери, в которой уже молилась Марианна.
— Ну что? — спросила ее старушка.
— Увы! — отвечала Мари, в изнеможении садясь в кресло.
— Он оттолкнул тебя?
— Он помешан!
— Помешан! — вскричала испуганным голосом Марианна.
— Пойдем со мною к нему; мне страшно одной, — говорила едва внятно Мари, — кажется, этого несчастья я не перенесу.
Марианна молча последовала за нею.
Г-жа де Брион отворила дрожащей рукой дверь своей комнаты, граф был уже на другом месте; он не заметил ни отсутствия, ни возвращения своей дочери; казалось, он видел в ней теперь только олицетворение своей мечты и воспоминаний, которые являются его глазам и уму, не занимая их; до того мысль помешанного привыкла к постоянному воспроизведению ее образа.
Граф растворил окно, выходящее в парк и, опершись рукою на подоконник, смотрел, подобно королю Лиру, на великолепную картину заходящего солнца; природа, возрожденная первым дыханием весны, казалось, прощалась с последним лучом дневного светила, которое, медленно спускаясь за горизонт, как бы нехотя уходило на другую половину нашего шара. На пурпуровом небе рисовались силуэты еще голых дерев парка; на вершинах их качались вороньи гнезда; над ними носилась целая туча этих птиц, нарушавших своим пронзительным и зловещим криком всеобщую тишину. Легкий пар отделялся от пруда и, сливаясь с туманом, опускающимся с неба, прозрачной дымкой одевал окрестность. Бледный серп луны уже показался из-за леса, несколько звезд зажглось в небе, этих невидимых светил, которые каждый вечер, по воле Всемогущего Бога, озаряют ко сну отходящую землю.
Мари остановилась у дверей и долго и беспокойно смотрела на графа, бросавшего за окошко крошки хлеба.
— Что ты делаешь, отец? — подойдя к нему, сказала Мари.
— Вы видите, — отвечал он, — кормлю птичек; они, подбирая эти крошки, говорят мне о моей дочери.
— Ты любишь еще свою дочь? — спросила Мари.
— Я любил ее.
— А теперь?
— Она умерла.
— Где же лежит она?
— Здесь, — сказал граф и положил руку на сердце.
Мари закрыла лицо руками и горько заплакала. Граф сел на окно и, продолжая крошить хлеб, смотрел бессознательно.
Мари встала перед ним на колени.
— Граф, — сказала она, подделываясь под настроение его мыслей, — я знала вашу дочь.
Старик посмотрел на нее.
— Вы знали ее, говорите вы? Как она была хороша! Как любила меня!
— Больше жизни!
— О, я ее хорошо знал; бедное дитя!
— Вам жаль ее?
— Да; она умерла так внезапно, история ее смерти очень печальна…
— Расскажите мне ее.
— Извольте; вам я скажу, потому что вы… вы похожи на нее, и я люблю вас.
— О, говорите, говорите, папа!
Мари взяла руки графа, но он отнял их и глядел на нее с тем недоверием и страхом, которые так свойственны помешанным. Она же, склонив на его колени свою голову, с распущенными волосами, падающими как волны на ее плечи и грудь, походила на смятый грозою весенний цветок, который ждет только живительного луча солнца.
Граф молчал: он уже забыл, что хотел говорить.
— Я слушаю, — проговорила Мари нежно.
— Что слушаете, дитя мое?
— Историю вашей дочери.
— Ах да, да! — отвечал он и провел рукою по лбу, как бы надеясь привести в порядок мысли. — Мы одни? — спросил он потом.
— Одни.
— Вы никому не перескажете моих слов? — спросил граф.
— Нет.
— Так слушайте же. О, свет зол! Вы не знаете, что говорилось в нем?
Мари не могла говорить: у нее пропал голос, и она только отрицательно покачала головой.
— Говорили, что дочь моя не любила меня, что она покинула меня! Они называли меня «бедным отцом», как будто не знают, что кроме смерти — ничто не разлучает отца с дочерью. Вот, видите ли, как лгал свет? Моя бедная Мари любила меня всегда; я знаю это, а между тем, я поверил сначала этому говору. Но, — продолжал граф, роняя две слезы на чело коленопреклоненной Мари, — в ней одной была вся моя жизнь, мое утешение, мое счастье, моя радость; я стал грустить, потом захворал. А, сколько я выстрадал… да! у меня была лихорадка, бред… мои волосы побелели… я помешался…
— Боже мой! — простонала Мари. — Сжалься надо мною!
— Но ненадолго, — продолжал граф, — я выздоровел, как скоро узнал истину. Теперь каждый вечер я молюсь о ней, потому что была минута… в которую я проклял ее. Надеюсь, что Бог простит меня — я был тогда сумасшедшим, я так страдал. Я страдаю еще и теперь, я не перестаю оплакивать ее; но уже не проклинаю, ибо знаю, что она не покинула меня, а умерла, и Творец, любя меня, позволяет ей сходить каждую ночь с небес, чтобы обнять меня. Иногда я вижу ее там, под тенью дерев; но как только я хочу подойти к ней — она уносится ввысь, к Богу, что очень естественно — ибо она принадлежит уже Ему. О, я должен считать себя слишком счастливым, что могу ее видеть хоть издали.
После этого граф д’Ерми, будто утомленный долгим и напряженным вниманием, с каким вел этот рассказ, опрокинулся на спинку кресла и умолк. Глаза его остановились неподвижно, как у человека размышляющего, но не имеющего сил пересказать своих мыслей.
— О, она умерла! — прошептал он после долгого молчания.
— Каким же образом смерть постигла ее? — спросила Мари. И взяв руки отца, она прижала их к губам своим.
— Разве я не сказал вам об этом, сударыня?
— Нет, — отвечала несчастная Мари, которую слово «сударыня» обдало холодом и отозвалось в ее сердце страшной болью.
— А, я готов вам сказать; поэт говорил мне об этом.
— Какой поэт?
— Божий; я не расстаюсь с написанной им книгой и каждый вечер читаю ее. Вообразите…
Он остановился.
— Что? — спросила Мари. — Ну говорите же.
— Так, так; но не нужно рассказывать всего. Вообразите, что Мари было не ее имя: она называлась Офелией…
— Несчастный отец! — воскликнула г-жа де Брион. — О, пусть лучше он проклинал бы меня, чем быть свидетельницею его сумасшествия.
— Офелия, — продолжал он, — не правда ли, какое милое имя? Да, ее звали Офелией!.. Бедное дитя, говорил мне поэт — я не забыл этого — полюбила сына короля, принца Гамлета. Но Гамлет был сумасшедший, как я, и в припадке безумия хотел убить меня. Офелия же, считая меня умершим, сошла, бедняжка, с ума, в свою очередь. Ее длинные, белокурые волосы падали золотыми прядями на ее белую шейку; она плела себе венки из полевых цветов и все пела песни, печальные, грустные песни, и все плела венки… Однажды, окончив свою работу, она хотела повесить венок на раскинувшееся над прудом дерево; но, поскользнувшись, упала в воду, которая, завидуя, что ее глаза были чище и прозрачнее этой влаги, унесла мою любимую дочь… И в ней-то умерла моя Офелия… бедная!.. На месте ее смерти родился лебедь… Вы плачете! Вам жаль ее? Знай я место ее могилы, я бы сводил вас туда; но я не знаю, где это место.
Он встал и принялся ходить по комнате. Увидев в углу Марианну, он остановился.
— Чья это тень? — спросил он.
— Моя кормилица, Марианна.
— Марианна, — повторил граф д’Ерми. — Я слышал где-то это имя, не припомню где и когда… прежде, кажется… когда я не сходил с ума… Прощайте же, сударыня, прощайте!
— Куда вы? — воскликнула Мари.
— Пойду в коридор… уже наступает ночь, а моя Мари показывается иногда в доме в это время; потом войду в капеллу.
— В капеллу?
— Да, я слышал там когда-то арию, которую хотел бы припомнить; но напрасно напрягаю память, — договорил граф и скрылся.
— Есть надежда, — сказала г-жа де Брион Марианне, — но возвращение рассудка будет ли для него счастьем?
— Какая надежда?
— Я пойду сыграю эту арию, и, быть может, он узнает меня.
— Ступай, дитя мое.
— Пойдем и ты со мною.
Обе они пошли в капеллу; в ней было почти темно, и только слабый свет пробивался через стекла окон. Мари обошла ее кругом, останавливаясь с благоговением на каждом шагу, встречая везде дорогие ей воспоминания; она увидела то место, где скрывался всегда ее отец и слушал ее игру, — дверь, у которой она испугалась, когда покойница мать произнесла ее имя, наконец, бледный призрак Эмануила, которого ее игра так часто приводила в слезы, тоже представился глазам ее — и страх овладел ею при этом видении.