Ознакомительная версия.
Ну зачем ты так сжимаешь меня в объятьях?! Ты что, и вправду любишь меня?! Меня нельзя любить. Я Блудница Вавилонская. Я кормлю Зверя из рук. Меня боятся. Мной пугают детей. А грудь моя еще соком налита. Еще ни одной морщины не прорезано ни на лбу, ни на шее, ни на щеках. А какие серьги у меня — полумесяцы! Золотые, тяжелые… Золото, дружок мой, тяжелое. Богатство много пудов весит. Ты с ним не справишься. Твои мышцы для другого созданы. Чтоб на руках женщин таскать?! Ох, уморил… Ну, опусти меня на землю!.. Ах, не желаешь?!.. А что ты желаешь?!..
Несешь меня к разобранному ложу… к нищему, бедняцкому своему… и не боишься с Вавилонскою Блудницей спать?!..
Я ведь сожгу тебя дыханьем… чревом сожгу… пепел от тебя останется, мужик… я ведь не пожалею… что ты делаешь!.. меня так никогда… никто еще не целовал… зачем ты так нежно гладишь полушарья грудей моих… мои груди нужно сжимать безжалостно, давить их кулаками, вонзать в них ногти и царапать их, процарапывать вдоль них алые полосы, красные письмена… Меня надо, перекрестясь, насиловать, как насилуют ночью бегущих из гостей дур-девиц в подворотнях!.. а ты что творишь… языком лижешь мне мочки ушей моих, вынувши тяжелые полумесяцы золотые из ушных раковин… ты ведешь языком, как теченьем широкой реки, по шее моей, знавшей лишь укусы и засосы, лишь следы от удавок и душащих пальцев, по ключицам, открывая, как ключом, тайну забытой века назад нежности моей… ты целуешь мне сосцы мои — а ведь их только мяли, крутили, давили в вожделеющих пальцах… ты целуешь, спускаясь губами все ниже, ребра мои, живот мой… эх, живот!.. да ведь если б ты, живот, еще рожал… я бесплодна, дружочек, я бесплодна… никогда чрево мое не зачинало ни от кого… потому я и стала смеяться над небом разноцветными, страшными зубами, скалясь, глумясь… а ты целуешь пустой черный бочонок, кадь пустую, ударь — и зазвенит… зачем ты ведешь губами все ниже?!.. что ищешь ты пылающим, трепещущим языком, куда ты суешь его, куда… что под губами твоими встает, поднимается, катится в рот твой розовым жемчугом… пусти… не надо… я недостойна… я же нечестивая… я же Блудница… не открывай меня… не входи меня… никто не должен чужой войти в ворота Вавилона… а родной может?!.. а если я тебе — родной?!..
….мои глазницы пусты. Мои брови костяны. Мои зубы — сплошь желтые жемчужины, и все на виду. Мой лоб упрятан под треугольный капюшон. Мои кости стройны и тонки, ребра звенят друг об дружку ксилофонно. Балахон висит на костяных плечах, качается под ветром. Я протягиваю вперед костяные руки. Смотри, как они изящны. Как выточены пястья, фаланги пальцев, лучезапястная кость, предплечье, длинное плечо. Я как породистая лошадка. Мне холодно на ветру. Я мерзну. Я никогда не сплю. Я мотаюсь по свету, ищу пристанища. Никто не пускает меня к себе. Все ненавидят меня. У меня нет носа, это очень красиво. Можно вдеть в дырку золотое колечко. На костях ключиц мотаются, звенят бусины на суровой нитке. Это жемчуг. Его выловили из моря мои подруги. Я долго жила в Ямато. Я любила ныряльщиц. Они боялись меня. Я подстерегала их на морском берегу, когда они тонули, и мне приходилось вытягивать их сетью со дна вместе с рыбаками.
Я сейчас скину капюшон. Моя голова голая. Она мерзнет. Ей морозно. Ветер студит кости. Кто я такая?! Я не знаю. Люди падают передо мной, как перед царицей. Он тоже называл меня царицей. Он говорил: царица моя. Кто — он?! Мне безразлично его имя. Пусть зовется как хочет. Он будет зваться еще тысячью имен, мне все равно.
Неужели и он вернется ко мне?! От меня же не убежишь. От меня все уходили — и приходили снова. Я все еще хороша. Косточки моих пяток похожи на детские лопатки для песка.
Если он ко мне вернется, осмелюсь ли я поцеловать его когда-нибудь первым и последним поцелуем?!
…они выпустили друг друга из объятий. Они задыхались, не могли вдохнуть ни глотка воздуха. Связанная девочка в углу не двигалась и не дышала. Он с ужасом, жалостью и любовью глядел на дряхлое тело, изрезанное наискось бегущими, как ручьи, морщинами. Они целовались? Они любили друг друга? Это было?! Когда это было?! Этого — не было?! Он потряс головой, будто вынырнул из моря. Оттолкнул ее от себя ладонью. Голая старуха. Это же надо. Нет, он точно не в своем уме. Угораздило его забрести в это дикое заведенье. Правду говорили — в Вавилоне с людьми истории всякие случаются. И не выплывешь потом. Так торпедирует тебя, что и кости на корм рыбам не пойдут: в клочки.
Она назвалась именем его милой. Бред. Чушь. Совпаденье. Она, эта старуха, никогда не могла быть его Лесико. Лесико молодая. Красивая. Лесико ведь гораздо моложе его была. Она просто не могла так страшно состариться. А эта… потрепанная швабра. И Дьявольские письмена на ней. На его возлюбленной никогда таких письмен не было. Он помнит. Прочь скорей отсюда. Уноси ноги, мужик, покуда цел.
Он привстал на локте, отжался от голого, без циновок и ковров, пола, на котором они оба лежали. Старуха пристально глядела на него. Слезящиеся глаза ее сияли из сети морщин. Господи, она глядит на него так, будто он сам Будда, а она — грязная паломница из Киото… из Осаки. Вот-вот согнется перед ним в три погибели и его ноги поцелует.
Старуха перевела взгляд на его нагие ноги, на лодыжки, щиколотки, ступни. Согнулась в коричневое кольцо. Позвонки выступили рыбьими костями у нее на спине. Она взяла его ноги, его ступни в свои руки и припала к ним губами. Оторвалась. Так же пристально на него посмотрела, стоя на коленях, исподлобья.
— Встань, Василий. Ты веришь всему, что случилось?
— Это не мы, Лесико. Это не мы! — закричал он надсадно.
Она усмехнулась углами ввалившихся сухих губ и встала, выпрямилась перед ним, не стыдясь своего старого уродства.
— А кто же тогда, по-твоему?
Он подумал. Ничего не пришло ему в голову.
Он поднес руку ко лбу и перекрестился.
— Я за тебя так молилась, так молилась, — прерывисто, молодо прошептала она, и опять ее лицо сморщила судорога внезапного плача. — Так молилась, что черные пятна тоски выступали на моем теле. Художник, что меня расписывал узорами правды, видел эти пятна Третьим Глазом Дангма. И очерчивал их колонковой кисточкой.
Связанная девочка вздохнула, слабо, невнятно простонала: развяжите, руки-ноги затекли. Они оба не слышали ничего извне, никаких звуков, не видели ничего, как ослепли.
Они опять стояли друг против друга, как и вечность назад.
— Василий, — тихо, твердо проговорила старуха. — Напиши на мне последний иероглиф. Ведь мы в Вавилоне, а не в Ямато. Чего нам терять. Ведь мы здесь одни с тобой тот язык знаем. Остальные притворяются. Вместо настоящего иероглифа пишут морозный узор на стекле.
Ознакомительная версия.