Ознакомительная версия.
Он задрожал. Лютый холод была сужденная жизнь. Море Яматское теплое? — враки. Море Яматское холоднее льда; и пловец в нем не заплывет дальше акулы, и корабль не пройдет и узла, как Бог завяжет на нем смертный узел.
— Кто они, Василий?..
— Миноносцы. Они страшные, Лесико.
— Почему мужики воюют?!.. Ну почему, Василий… почему… Неужто нельзя без смертей… без выстрелов… и чтобы не расстреливали, не взрывали… Почему это вы, мужики, придумали нам всем, людям, страданье?!.. Ненавижу вас… ненавижу!..
— Стой… стой!.. Не кипятись… Лесико… ну погоди…
Она вырвалась и заколотила его кулаками по груди, по спине. Он поймал ее в охапку, как зверя, медведя. Покрыл ее лицо поцелуями. Она засмеялась, заплакала в одно и то же время.
— Слепой дождь!..
— А ты… Ты Солнце мое…
— И у нас, знаешь, в запасе оказалось всего полчаса. Полчаса до смерти — много или мало? Через полчаса на отмели перед “Императором Павлом” взорвалась первая торпеда. Другая прошла под кормой. Взрыв жахнул в глубине бухты. Стеною пошел огонь из орудий… прожектора слепят, огни, крики, стрелянье беспрерывное… нам нельзя было приблизиться для точного выстрела, а мы хотели ответить!.. ох как хотели… И отвечали… Лесико, отвечали же!..
Он стиснул ее плечи. На ее лице висела, чайкой над розовым утренним морем, улыбка — тихая, сонная, бредовая, застывшая. Тяжелые веки прикрыли счастливую ярость кричащих о любви глаз. Он поцеловал ее прямо в улыбку.
— Я не помню всего… гул стоял, грохот… И этот дикий огонь кругом… Мы ведь тоже воины, милая. Мы стреляли хорошо. Пусть они не думают, что мы лыком шиты были. Мы им показали дрозда! Один миноносец перевернулся… два, нет, кажется, три лишились хода, их утянули на буксире… Торпеды все летели и летели! Я думал — им не будет конца… Нет… все… кончились когда-то… И все это в ночи, в безмолвии моря, под яркой и наглой Луной… под разводами, снежными узорами яматских метеоров и болидов… Такой огонь метался, Лесико. Наш крейсер ранило. Все были изранены крепко, насмерть — и крейсера, и броненосцы. Сколько крика я вокруг слышал! Вопли… люди жить хотели, слышишь, жить… Старпом истекал черною кровью, руку оторвало у него… Я видел мясо, лохмотья… я плакал. Слезы вскипали у меня в глазах и испарялись — все загорелось от взрывов, все трещало вокруг меня… Я видел капитана, он лежал на палубе без обеих ног… Крейсер заваливался на нос, носом уходил под воду, дифферент на нос… так страшно — корма вздымается вверх, будто корова зад задирает, чтоб с быком поиграть… А бык-то меж звезд летит, и красный глаз его горит, Альдебаран…
— Ты знаешь, как зовут звезду Альдебаран?..
— Я в звездном небе малость разбираюсь… меня штурман слегка подучил…
— А кто-нибудь спасся в том бою?.. О, не отвечай, если не можешь ответить…
— Вот… я. Больше ни про кого не скажу. Не знаю.
— А… корабли?..
Он пошарил глазами вокруг. Увидал фарфоровый чайник на столе. Потянулся к нему.
— Налью… Пить хочу. — Плеснул в чашку, отхлебнул. — Ух ты, да тут заварка непростая!.. с бергамотом, с лимонною коркой… еще с сушеными голубыми цветочками какими-то… не цикорий?.. Нет?.. Хитры восточные люди, чего ни напридумывают для своего услажденья…
Молчанье обняло их и закачало в утлой, мягкой, сонной люльке.
Прошла тишина. Много дней, годов и веков тишины. Они прожили вместе множество жизней, промолчали их, прожгли меж горячих пальцев, процеловали горячими губами. И тишина выдохнулась выдохом; и они улыбнулись ее умиранью.
— Когда я тонул, мне побредилось… крейсер, живой, выходил на внешний рейд, вставал в бухте Белый Волк… И снова огонь; и снова ужас! Они опять атаковали его… голову на отсеченье!.. они не смогли смириться с тем, что мы не сдались… Они хотели, чтоб мы просили пощады… мы… мы…
Он заскрипел зубами. Сотни торпед взорвались под крейсером, в сетях, на глубине. Акульи морды, смейтесь. Он чудом выплыл. Он мог оказаться в плену. Он мог уже гнить в гнусной яматской тюрьме, вгрызаясь цинготными зубами в плесневелый хлеб, жуя рис, воняющий дохлыми мышами. А вместо этого он сидит на мягкой кровати в борделе с прелестной шлюшкой, с русской, и она восторженно глядит на него, еще бы, ведь он для нее — герой. Она же тут, в дыре, где едят водоросли и морских ежей, ни разу не видела героя!
Что ты брешешь сам себе. Что ты брешешь.
Ты же сам нашел ее.
Я же сама тебя нашла.
— Мы стреляли из двенадцатидюймовок… провались все на свете!.. но капитан был так осторожен, он берег наши силы, он не велел… Все равно мы перебили их миноносцы пополам!.. Все равно…
Она схватила его голову в руки, сжимала ему ладонями виски, и он корчился и кричал.
— Не надо про это! Перестань! Брось! Не надо! Ты сойдешь с ума! Это я виновата! Я дура! Я не могу, когда ты страдаешь! Лучше я пусть буду гнить в могиле, чем я буду видеть твои мученья, твою боль! Пусть меня всю перекорежит от боли, вывернет наизнанку, лишь бы тебе больно не было! Брось! Забудь! Прости меня! Прости меня!
Он откинулся на подушки. Лицо его сияло, бледное, белое, куда и смуглота морская испарилась.
— Тише… тише, родная, — сказал он резко, как обрубил. — Это ты меня прости. Я увидел опять это виденье. Вся жизнь — это цепь видений. Вся жизнь — это одно большое виденье. И мы или видим, или не видим. Все очень просто. Я вошел и увидел тебя. И мне от жизни больше ничего не надо.
Она прикасалась к его лицу губами — легче крыльев бабочки махаона, легче лепестков лотоса.
— Ты похожа на лотос. На черный лотос. Он растет на воде, лежит на плоском листе и покачивается. А бывает, чудесная моя, черный лотос?
Она медленно стянула с себя черное кимоно, расшитое по животу и по спине желтыми, золотыми огнедышащими драконами. Он наконец увидел ее всю — тонкое, долгое тело, длинная, стебельком, шея, круглые маленькие груди, чуть, по-козьи, торчащие вниз и врозь, тонкая — пчелиная — талия, округлый, в полосах белых шрамов, живот со впалым пупком, а ребрышки-то над животом торчат некормлено, умильно; бедра широкие, даже слишком широкие — от узкого — переломи двумя пальцами — подреберья вниз расходилась, сильно и до задыханья мощно, красивая и торжествующая широта и маета: майся, мужик, умирай, гладь ширь белого моря, выгибы белой нежной земли грубыми ладонями, шершавыми кистями пахаря, воина, убийцы, плотника, оружейника! Тебе не понять, отчего эта красота есть; от кого рождена. Гладь и целуй. И благословляй. И ноги, ноги — видишь, какие у нее ноги, голени книзу опять сужаются, как у коняшки, у породистой кобылки, щиколотки тонкие и хрупкие, ступни маленькие, рыбками, — только такими по снегу ступать, по первопутку, такими Божья Матерь уходила вдаль, по первому снегу, розовому, синему, светящемуся тысячью искр, — вдаль, от страданья, от Распятого на Кресте во снегах, вдаль и без оглядки… Ходила ли ты когда-нибудь босиком по снегу, милая? Хочешь ли ты пройти по снегу когда-нибудь, милая, босиком?!..
Ознакомительная версия.