Вот он, наконец, у знакомого дома… Он задыхался… Как она встретит его?.. Городовой на углу первый узнал его и почтительно взял под козырек… Разве Тобольцев не был все тем же изящно одетым, гладко выбритым барином, который, казалось, только вчера ушел из своей квартиры? Дворник тоже узнал его мгновенно, радостно сорвал картуз и распахнул перед ним дверь подъезда.
– Барыня дома? – Его голос дрожал. Он подымался по лестнице, чуть не падая от сердцебиения… Потом позвонил… кажется, очень громко. "Андрей Кириллыч Тобольцев" – прочел он на медной доске… И даже ее не сняли!..
Нянька отперла, вонзила в него глаза и всплеснула руками.
– Кто там? – донесся из спальни громкий, но сухой, деревянный голос… Чужой какой-то, но он его узнал…
– Тише вы!.. Я сам пройду… – Он повесил пальто и направился в столовую.
Она узнала его шаги… Вскочила, не веря себе, с широко открытыми глазами, потом ахнула, кинулась из спальни и схватилась рукой за косяк двери. Она чуть не упала.
– Здравствуй, Катя! – сказал он и… остановился.
Перед ним была чужая женщина, в чертах которой он тщетно искал следы любимого лица. И меняла ее не седина, сверкавшая кое-где в ее черных, пышных волосах, не желтый оттенок кожи, а выражение рта и взгляд… В них не было жизни… не было надежды…
К этому он не был готов… Не замечала, что ли, Соня этого разрушения, видя ежедневно сестру? Или она щадила его, скрывая правду?.. Но он был так потрясен, что горло его сжалось, опустилась протянутая рука, и он глядел на нее безмолвно. С таким чувством глядит охотник на труп товарища, которого он нечаянно подстрелил… Ах!.. Он мог считать себя правым… Он мог твердить это себе с утра до вечера… Но мужество покинуло его, когда он увидал эти глаза…
Она, должно быть, поняла… Но не только то, что он ее жалеет, поняла она, но и то, что она, как женщина, для него умерла… И если, услыхав его шаги, она готова была кинуться ему на грудь в первом бессознательном порыве, – то теперь она чувствовала, что это невозможно.
– Здравствуй, – беззвучно сказала она и шагнула назад, держась за дверь.
Он вошел в ее спальню, сел и закрыл лицо руками.
Она тоже опустилась на постель. На ковре, рядом, Адя возился с кубиками. Он был похож на херувима… Увидав чужого, он испугался. И теперь глядел на мать, раздумывая, закричать ли или только тихонько заплакать, чтоб он не слыхал… Вдруг глаза чужогоостановились на нем и грустно улыбнулись ему… «Дядя…» – заискивающе прошептал застигнутый врасплох мальчик, из страха стараясь быть любезным, и опять оглянулся на мать, как бы прося защиты. Его губки уже кривились и щечки покраснели.
– Это папа, детка… Поди к нему, – равнодушно сказала мать. Ребенок затряс головой, не веря такой клевете. Он все так же заискивающе, напряженно улыбался, преодолевая страстное желание закричать…
– Адя!.. Милый мой мальчик! – нежно сказал Тобольцев.
Память слуха была сильнее памяти зрения в очевидно музыкальном ребенке, и он что-то вспомнил… "Дя-дя…" – прошептал он уже доверчивее, громко передохнул и стал вглядываться в чужое лицо.
– Он меня не узнает, – горестно сказал Тобольцев, встал, взял на руки мальчика и покрыл его личико поцелуями.
– А-а-а! – беспомощно закричал ребенок, возмущенный таким насилием, и, рыдая, горестно потянулся к матери. И Тобольцеву стало больно…
Он подошел к колыбельке. Лизанька спала, сжав гордые губки. У нее были длинные, вьющиеся, черные волосы. Властные, черные брови матери, красиво взмахнувшие над длинными ресницами, напомнили ему так много больного… так много прекрасного… Катерина Федоровна унесла мальчика из спальни и передала его подскочившей няньке.
Они вошли в кабинет, и дверь заперлась за ними…
Год, ровно год прошел с того момента, как он убежал через эту дверь… и унес с собой всю радость этой женщины… Он оглядывался. Какая чистота!.. Нет печати запустения, как в нежилых комнатах… Все стоит на прежнем месте… и портрет Шекспира, и головка Лилеи… и… Он вздрогнул и взглянул на жену. Он узнал роман Кнута Гамсуна[272], который читал в ту ночь, перед тем, как позвонил Потапов… Книга лежала на том же столике… Он развернул ее. Закладка из агата с ручкой в стиле модерн показывала еще последнюю страницу, которую он читал… О, как ясен был ему смысл этих мелочей?.. «Она меня не разлюбила…» – понял он, и ему стало страшно…
– Катя, – дрогнувшим голосом сказал он, когда она, безучастная и деревянная, села на тахту. – Почему ты не хотела меня видеть в тюрьме?
– Разве ты звал меня?
– Я не смел звать… Я думал, что ты… меня… ненавидишь…
Она помолчала, глядя на свои исхудавшие руки.
– У меня нет к тебе ни любви, ни ненависти, Все это уже пережито и схоронено. У меня есть дети… В них моя жизнь… все мои радости… Впрочем, нет… Зачем быть неблагодарной? У меня есть сестра… есть дружба Капитона… большое для меня утешение… Серафима очень добра ко мне… (Она замолчала.)
– А маменька? Катя… Почему о ней ни слова?..
– Спасибо ей!.. Она детей обеспечила, и за них мне не страшно… На все необходимое я зарабатываю сама… И нужда не коснется этого дома, пока у меня есть силы работать…
– Ты охладела к маменьке, Катя?
– Мы – чужие… И говорить нам не о чем…
– Неправда!.. Она так плачет… так жалеет тебя!
Ее брови дрогнули.
– За что? Разве я сказала, что я несчастна?.. У меня много еще осталось в жизни… И сожаления я не прошу!..
Ах! Он узнал ее сейчас! Свою прежнюю жену… И страсть его воскресла.
– Выть может, тебе нужен развод, Катя?
– Зачем? – Ее синие глаза впились в его зрачки, и в них загорелась искра. – Я разве просила его? Разве ты за этим ко мне пришел? – металлическими нотками по-прежнему зазвучал ее голос. – Если тебе он нужен, скажи только слово…
Он вскочил с кресла: "Ах, ты не поняла меня!.. Неужели ты думаешь, что я способен жениться во второй раз? Я счастлив, Катя, что ты не отрекаешься от меня совсем и не видишь во мне врага!.."
Она помолчала, низко опустив голову, глядя на узор ковра.
– Обо мне не тревожься, Андрей… Моя дорога передо мной ясна… Любят в жизни только раз… – глубокими, грудными нотами молвила она медленно… – И женщины, как я, второй раз замуж не выходят… И зачем мне разлучать тебя с детьми?.. – Ты – отец!
"О, как много значат для нее эти слова!.." – думал он, метаясь по комнате.
Вдруг он взял кресло, подкатил его к тахте и сел. Его колени почти касались платья жены. Ему страстно хотелось взять ее исхудавшую руку, эти длинные, чудные пальцы, которые он так любил… Хотелось поднести их к своим горевшим векам, к горевшим губам… Хотелось стать на колени перед ней и заплакать вместе с нею над той погибшей радостью, которую они оба убили в ту ночь, вот в этой самой комнате… Но, Боже мой! Разве это было возможно? С Лизой – да!.. С Соней – да… Но не с нею… Нет!..