Не помню, чтобы мы как-то особенно бедствовали. Потом я читала в мемуарах – был голод, на свои карточки люди порой ничего не могли получить, падали замертво на улицах… Конечно, еды было не вдосталь, куда-то исчезла даже докторская колбаса, даже колбаса из конины. Но каждый день пыхтела у нас на примусе каша или селедочный суп, или поджаривались оладьи из ржаной муки. Как сейчас помню пронзительно-сладкий вкус сахарина – сейчас его ни за какие деньги не достать, а с каким наслаждением лизнула бы я жгучую крупинку! Бывало порой и молоко, и яички… Мама все же не зря училась на своих акушерских курсах. Когда они только начинались, казались модным аксессуаром «новой женщины», практическая польза стала видна впоследствии. В то время, несмотря на разруху, на нехватку самого необходимого, на смятение и ужас перед завтрашним днем, детей родилось много, особенно мальчиков. Моя Арина Касьяновна, вспомнив деревенскую примету, качала головой: «Быть войне». Она была права. Торопливо и щедро метала жизнь семена, и бойко прорастала молодая, здоровая поросль – та самая, которой суждено будет сплошь полечь в покос Второй мировой.
Вообще же, после гибели отца мать как-то опростилась и стала похожа на ту, кем и была в действительности – на деревенскую, красивую и разбитную бабенку в самом соку. Чары бывшей курсистки прельстили не кого-нибудь – чекиста! Где подцепила его моя Арина Касьяновна? Торопясь от пациентки, грузно скользила она по обледеневшей мостовой. Страшно, страшно тогда было вечерами на питерских улицах! Того и гляди – налетит, посвистывая, лихая шайка или споткнешься о падаль, и не думай лучше – звериная ли, человечья! Остановился автомобиль, оттуда вышел человек в кожушке и сказал что-то вроде: «Негоже одной по улицам ходить, лихих людей много, обидеть могут». Довез до дому, немногословно напросился в гости – «завтра к вам загляну». Принес с собой невиданные лакомства – твердо замороженную головку сыра, бутылку кагора, берестяной коробок шоколадной халвы. Последняя предназначалась «девочке». То есть мне. Заботливый – заметила, верно, моя бедная мама.
Он был обтянутый телячьей кожей, голодноглазый, поджарый, как борзая собака. Не знаю, любила ли его мать – скорее боялась. Или жалела? Они быстро поженились, и мать взяла его фамилию, я же осталась при отцовской.
Вскоре мы переехали из своей каморки в роскошную квартиру, принадлежавшую «ликвидированному элементу», как пояснил следователь чрезвычайки Афанасьев, мой новоиспеченный отчим. Он вообще не стеснялся в формулировках, не стеснялся своей палаческой работенки, но всеми силами темной души стремился к «просвещению». Первым этапом его окультуривания стал маникюр. Английский кожаный несессер, обнаруженный в той же квартире, впервые служил таким корявым, залубеневшим лапам, и раз-два в месяц я имела счастье наблюдать, как мама обрабатывает ногти своему мужу, специальной лопаточкой удаляет из-под них засохшую кровь «элементов».
Про себя я звала отчима Прохвост. Это было слишком мягкое прозвище для убийцы, для добровольного палача, но именно оно подходило скользко-увертливому Афанасьеву. Иногда к нему приходили друзья, такие же чекисты. Не знаю, впрочем, существовало ли в их кругу понятие дружбы… Во всяком случае, они вместе пили – то вонючий самогон, то изысканное реквизированное вино, порою нюхали кокаин, говорили о своих делах, но никогда не пели, не веселились, словно на их душах лежало какое-то неизбывное бремя. Самым же страшным из них был плечистый латыш с такими светлыми глазами, что они казались почти белыми на фоне очень бледного, отечного лица. Его партийная кличка была Слепой.
К тому моменту я оставила «14-ю нормальную совместную школу». Толку в ней все равно не было никакого. Занятия проводились с пятого на десятое, без всяких учебников и методики. В «группе», как тогда называли класс, процветала анархия. В конце концов, это стало уже опасным, и я решила учиться самовольно. Бывший хозяин нашей новой квартиры, видный врач-психиатр, сгинул, оставив в мое распоряжение огромную библиотеку, руководством мне служила программа для мужской гимназии. С раннего утра я забивалась в кабинет и сидела над книгами. Гости отчима собирались в столовой, смежной с кабинетом, и нужно было вовремя прекратить занятия, чтобы прошмыгнуть и запереться в своей комнате, пока они не начали свой невеселый дебош. Часто книга затягивала меня, я с ужасом слышала сквозь стенку голоса…
Они спокойно, без страсти и запала обсуждали свои кровавые дела. Как-то раз из обрывков разговора я узнала о «блестящей акции красного террора». Дело в том, что многие из офицеров командного состава Балтийского флота не эмигрировали, не скрылись, не переправились ни к Юденичу, ни к Колчаку, ни к Деникину. Все они служили новой власти и, очевидно, проявляли недюжинную лояльность, ибо за годы большевизма ни разу не были арестованы. Мой отчим со товарищи придумали для них перерегистрацию. Для людей военных, привыкших подчиняться, эта процедура обычная. Каждый из них, в чем был, со службы заскочил перерегистрироваться. В тот день оказалось задержано около трехсот человек.
– И никто не дернулся? – спрашивал одного палача другой, по служебным обстоятельствам не принимавший участия в этой чудовищной лжи.
– Ни один! Говоришь ему: посидите тут, в комнате, до выяснения обстоятельств… Сидит, голубчик, день, сидит два. А на третий видим – амба, никто больше не придет, все дураки собрамшись. Выделили конвой посерьезней, повели на вокзал, усадили в теплушки и повезли по разным направлениям!
– Ничего не говоря?
– Да что с ними говорить, – рубил все тот же голос. – Контра, гниды! Думаешь, их куда-нибудь довезут?
Я сидела в кресле, затаив дыхание, рассудок мой отказывался воспринимать услышанное. Иногда я думаю – что, если именно в тот предвечерний час, когда на город опускались тихие синие сумерки, я сошла с ума от ужаса, и вся моя жизнь была только игрой безумного воображения?..
Особенно страшно было, если я знала, что мамы дома нет, и во всей огромной квартире я одна с этими палачами, и если мне понадобится выйти – придется лавировать между их стульями, ощущать вибрацию свинцовых голосов, сутулить плечи под похабненькими взглядами… Так что порой для личных нужд приходилось использовать фикус, привольно разросшийся в огромном горшке.
Но мне не удалось избежать внимания Слепого – слишком часто я думала о нем, с огромным напряжением и страхом! Увидев меня как-то в прихожей, он, не понижая тона, сказал отчиму:
– Это ваша приемная дочь, товарищ Афанасьев? Красавица. Как зовут? Учится? Служит?
Я в тот момент действительно искала службы, но Прохвост об это знать не мог, он никогда со мной не разговаривал и потому отделался невразумительным мычанием. Что-то из него латыш, видно, понял, потому что продолжил, обращаясь уже ко мне: