Ознакомительная версия.
Невдалеке рокотало море. Острый дух прибоя, йодистый и полынно-горький, ласкал и щекотал ноздри, наслажденьем вливался в легкие, надышавшиеся смрадом каталажки.
Мы выбежали на широкий гранитный парапет, идущий вдоль берега над морем могучей каменной полосой.
Прямо перед нами послышались голоса; заплясал свет, утаенный в бумажных фонарях; зазвякали мечи, вынимаемые из ножен и опять вбрасываемые туда.
— Ложись на землю! — страшным шепотом крикнула Вирсавия-сан. — Слуги сенагона!..
Мы рухнули на холодную кладку парапета, как подкошенные китайским змеевидным серпом, но поздно было. Они выросли перед нами как грибы — вооруженные до зубов, смеющиеся всеми белыми зубами, узкоглазые и морщинистые от Солнца и ветра, дикие яматские люди, и вместо сердца у них были камни, поросшие комками шерсти. Шерсть торчала у них и между зубов, и росла на белках лезвий-глаз. Это были люди-тигры, и говорить с ними было бесполезно, равно же и просить их о пощаде. Лежа на животе на ледяном, забрызганном слезами моря парапете, Василий нашел в ночи и молча сжал мою руку, и я поняла, что он такое мне, и поняла я, что такое ему — я.
Как жаль, что земные люди, живущие под Солнцем и Луной, понимают это всегда так поздно, когда уже никто и ничто…
Самураи издали боевые кличи.
— Они кричат: пойманы беглецы! — простонала Вирсавия, уткнувшись горячими солеными губами мне в ухо. — Смерть нам!.. Не получилось у меня вас спасти… и моя жизнь будет брошена собакам на растерзанье…
Кулаки, ноги, мышцы, локти. Больно, когда ударяют. Чужие спины. Потные рубахи, вышитые орлами и драконами, тиграми и императорами, и солнцеликими Буддами, и махровыми пионами. Рукояти мечей врезаются мне в ребра, в живот. Василий кричит и ругается по-русски. Зря. Как зря все, Боже.
И нет сугробов. И нет мягкого, белыми волнами, снега в полях и лощинах, на буграх и перелесках, хотя это и зима.
Зима. Зима. Я хочу умереть зимой. Я хочу обвенчаться зимой в маленькой сельской церкви, Василий, с тобою — и умереть, вышедши на простор из храма, под ветром и ярким Солнцем, в пенье зимних птиц, в Богородичных поцелуях веселого синего неба.
— К господину Фудзиваре!.. К господину Фудзиваре!.. Мы схватили нечестивцев!.. Поймали беглецов!.. Их ждет наказанье!.. Сенагон милостив!.. Милостив владыка!..
Владыки не всегда милостивы. Это заблужденье. Я-то знаю их милости наизусть. Тогда, там, в поезде, что шел на Восток, и только на Восток, ибо другого пути не было, по великой железной сибирской дороге…
Забудь. Ведь ЭТО ты забыла уже. Во имя своей любви — забудь.
К чему тебе любовь, дура, когда тебе не жить уже!
Я закричала. Несущий меня под мышкой ударил меня по щеке. Его рука была закована в железную рукавицу. Кожа на скуле содралась, вспухла, вспыхнула болью и кровью.
— Смутьянка!.. Чужеземка!.. Перед тем, как вас казнят, я попрошу у сенагона подарка — натешиться тобой!.. ведь это я тебя поймал, я…
Двери дворца Фудзивары, распахнутые настежь в ночь, горели неистово-белым, Адским свеченьем, будто жгли магний в чугунном противне, чтобы сделать красивый моментальный снимок. Там, в России, я фотографировалась один-единственный раз. У меня не было денег, а фотография на серебряной бумаге стоила очень дорого. И все же я не удержалась, соблазнилась и снялась однажды на карточку. На снимке я вышла хорошенькой и веселенькой, как цыганочка из табора, глазки у меня глядели раскосо и сумасшедше, будто я тяпнула наперсток сладкого вина, волосы надо лбом фотографический художник взбил пышно, для пущей красы, и цветочек воткнул; загляденье одно вышло. И так уж я хранила ту карточку. Так хранила. Хотела, когда-нибудь, подарить тому, кого полюблю.
Василий! Где был ты тогда?!
Почему так долго шел ко мне?!
Где я потеряла ту коричневую веселую карточку… где… я нарошно оделась тогда в платье, затянутое в рюмочку, с кружевным самодельным воротничком…
Нас, связанных, бьющихся в стальных самурайских руках, втащили — огромными рыбами — в залитое белым призрачным светом жилище сенагона.
И я увидала его хищную морду.
Она приближалась ко мне из ослепительных белых бликов.
Она смеялась.
Хохотала.
Она глумилась надо мной.
Она торжествовала.
Мы сейчас станем для морды развлеченьем. Морда прикажет нас утопить. Наколоть на копья. Изжарить на костре. Пронзить мечами. Может, прикажет нас распять. Да все что угодно прикажет морда, и раскосые людишки с радостью, спеша, соревнуясь, кто быстрей, бросаясь наперерез друг другу, отталкивая друг друга локтями, исполнят приказ.
И я расстаралась, набрала в рот слюны как можно больше, извернулась в руках держащего меня самурая и плюнула — с наслажденьем плюнула в морду, и попала, и ослепила его слюною, и рассмеялась.
И крикнула:
— Будь ты проклят, сенагон Фудзивара!
И в ответ на мой крик…
…поднялся крик из-под земли. Пол дворца зашатался под ногами. Стены искривились и стали надвигаться друг на дружку. Воины истошно завопили:
— Землетрясенье! Все вон из дворца! К морю! Бегите к морю!
Раздвинуть полог руками. Встать в дверной проем. Притолока рушится. Крыша скользит и падает, накренясь. Собаки, кошки, наложницы — все бегут и кричат, и рты их раззявлены в бесконечном крике, и не оборваться ему. А если упасть на землю?! Ну, упади. Земля шатается. Земля дрожит, плывет и плачет под тобой.
Он вспомнил, как обнимал землю там, на берегу, после смерти корабля, когда спасся и выплыл. Сейчас она дрожит и плачет, девочка земля. Она беззащитна. Вот она ворохнулась под ним раз. Еще раз. О, как тяжела и неповоротлива она! Как страшно, когда она шевелится и дрожит под тобой. Ты, вышедший из ее чрева и жаждущий вернуться в ее черное нутро, и так боящийся, и так не хотящий этого, навечного, мрака. Гляди, как он близок. Молись.
Самураи давно уже бросили их. Люди оголтело бежали к морю, как будто в море, в его шири, тьме и глади их ждало спасенье. Лесико выпросталась из веревок, вытащила из брошенных ножен самурайский короткий кинжал, перерезала путы, коими Василий был обкручен туго. Люди, люди, зачем вы к морю бежите! Вы еще не знаете, что там — тоже гибель. И страх ее неописуем; страх и ужас ее зелен и бездонен, и глаза глубоководных рыб горят жадным фосфором, освещая путь без возврата, ужасаясь делам Божьим на земле.
— Назад! Назад!.. Цунами!..
Громадная, из-за края моря, темнозеленая, с белым петушьим дерзким гребнем, волна шла, наполняя ночной воздух и весь ночной игрушечный, маленький мир великим и бесповоротным гулом — шла, разбухая, вырастая, нависая над берегом, заворачиваясь узлом, и гул ширился и рос, и к прошлому не было возврата, и, как зачарованные, смотрели обреченные маленькие, как букашечки, люди на великую, ростом во весь мир, непобедимую волну, идущую на них, живых, широкою водяною лопатой, призванной закопать, погрести одним махом всех — и грешных и безгрешных, и детей и стариков, и живых и мертвых в прадедовских яматских могилах, — и дома и скот, и петухов и быков, и незамысловатые, милые сердцу бедняцкие бирюльки и немыслимые богатства роскошных сенагонских палат, россыпи жемчуга в сундуках и шкатулках, — и, задрав голову, глядела Лесико, русская девочка, иокогамская гейша, на нависшую у нее над головой толщу зелено-черной, белопенной воды, и глядел русский моряк в рваной рубашке, парень, так любящий ее, что сердце выпрыгивало вон у него из груди полосатым бурундуком, на повисшую у него над головой смерть — да, и его смерть тоже, и наконец-то, но нет, он не хочет ее, он не смирится с ней, он не сдастся ей! Никогда!
Ознакомительная версия.